…День уже клонился к закату, когда он вышел из машины у ворот своего дома и, не заходя к Лене, наружной лестницей поднялся к себе наверх.
Она постучалась тотчас же.
— Корытов ругается, по всему городу ищет, — своим тихим, ровным голосом сообщила она. — Я сказала, что какой-то генерал заехал. Знаю, говорит, пьянствует где-нибудь с генералами, вместо того чтобы работать.
— Пошли ты его к чорту, своего Корытова. Ты знаешь, Лена, я у Сталина сейчас был… На вот, отдай Ленке Твороженковой пирожные — Сталина подарок…
Лена подалась вперед и замерла в немом вопросе. «Что ж, останетесь или уедете?» — говорил ее взгляд.
— Он сказал, что я правильно поступил.
И точно разговор был и о ней и точно «правильно поступил» относилось не только к районной работе Воропаева, но и к ее судьбе, она неслышно подошла к нему, взяла его руку и приложила к своей щеке. Щека ее дрожала.
— Я полежу один. Никого не хочу видеть…
— Я никого не пущу, лежите. Кушать будете? Дельфиньей печенки мама достала, целый праздник.
— Не буду.
Он лег поверх одеяла. В комнате было недавно протоплено. Она присела у кровати. И он, сначала сбивчиво, а потом с огневым воодушевлением, стал вслух переживать все, что произошло с ним сегодня. Он рассказывал в лицах, и Лена отлично поняла, как все это происходило, и улыбалась и разводила руками в лад его повествованию. Вдруг он остановился на полуслове, провел ладонью по волосам:
— Да ведь этого же так в себе нельзя оставить! Не могу же я носить в себе такое сокровище, прятать его… Беги, зови своего Корытова.
Он обнял ее.
— Звать его не надобно, Алексей Вениаминыч, — твердо и решительно заявила Лена, отстраняя руки Воропаева. — Разве о Корытове там был разговор? Не было. А товарищ Корытов был зван туда? Не был. А на каком основании вы о районе там делали сообщение? Обидится человек.
Воропаев улыбнулся правильности ее замечаний.
— Кроме того, что ревность пойдет и зависть, я бы так сказала: для самих вас не хорошо — какая-то реклама выходит.
— Значит, можно утаить?
— Зачем утаить? Вы делайте так, как вам советовали… а вслух зачем говорить?
— Так ведь не из чего больше, как из любви, понимаешь, Лена, из любви к нему…
— Любовь делами сильна, Алексей Вениаминыч, — слов у всех перебор, дел — недохватка, — и, быстро встав, пошла к двери.
Он не останавливал ее. Но когда она уже была на балконе, он крикнул вслед через дверь:
— Я за сегодня помолодел, слышишь? Помолодел на тысячу лет.
— Что? — не разобрала она, но по голосу чувствовалось, что улыбнулась и ждет его ласки.
Он крикнул еще громче:
— Моложе на тысячу лет.
— Молодейте себе на здоровье!
— Как, как, как? — все не унимался он и звал Лену обратно, крича так, что, должно быть, слышно было на улице у Твороженковых, но она не вернулась.
Наутро совет Лены показался Воропаеву неверным. Сказать о вызове к Сталину было, конечно, нужно, и как ни неприятен был ему разговор на эту тему с Корытовым, избежать его не представлялось возможным.
Воропаев начал без предисловий.
Корытов слушал, глядя в окно и растирая рукой висок.
— Естественно, естественно, — то и дело повторял он ни к селу ни к городу. — Ты, значит, ограничился кругом своих? Естественно. А что же ты об Алексее Ивановиче Сухове ничего не сказал? Лучший бригадир. И о табаководах ни слова?
— Так ведь я не делал доклада о районе в целом, а рассказывал о людях, мне известных.
— Естественно, естественно, — повторил Корытов, по-прежнему не глядя на Воропаева, и чувствовалось, что ему неловко расспрашивать, был ли разговор лично о нем, и что он встревожен этим до крайности. — Поскольку это частный случай, обобщать не будем, — сказал он.
— Как это обобщать?
— На бюро ставить не будем и вообще — для большого тиража, так сказать, не пойдет.
С удивлением смотрел на Корытова Воропаев.
— Я понимаю, что тебе завидно. На твоем месте я сам, может быть, реагировал бы так же. Но как же я могу умолчать о словах, обращенных к Городцову, сказанных касательно Поднебеско?
— Ты мне сказал, я приму во внимание, посоветуемся, сделаем выводы. А Городцов при чем? Ты ему только скажи, всему свету раззвонит: обо мне, мол, был разговор — то-то и то-то. И еще, чего доброго, переврет. Категорически запрещаю.
— По-твоему, это называется — не будем обобщать? Подумаю. Я еще не знаю, прав ли ты, но, кажется мне, — совершенно не прав.
Они расстались, утомив друг друга и твердо зная, что им уже никогда не стать друзьями.
Слухи, однако, родились быстро. Дня через три к Воропаеву примчался Цимбал с Городцовым, сообщив, что Огарновы, Юрий Поднебеско и Ступина едут с попутным грузовиком. Гости не сообщали о цели своего приезда, но их серьезный, взволнованный вид многое объяснил.
Ступина вломилась в комнату, едва дыша. Она не поздоровалась, а, прижав руки к горлу, остановилась в дальнем от лампы краю комнаты. Варвара, о чем-то бойко рассказывавшая еще на лестнице, вошла на цыпочках, поскрипывая новыми полуботинками. Юрий и Виктор Огарнов молча кивнули Воропаеву, будто пришли не в гости, а на заседание.
Лена попробовала чем-то занять гостей, но на нее оглянулись с таким недоумением, что она растерянно замолчала.
Никто не разговаривал. Все ждали, чтобы Воропаев заговорил.
Воропаев сидел за письменным столом, наблюдая за лицами.
— Я расскажу вам удивительный случай из моей жизни, — начал он. — Это частный случай. Мое личное переживание. Я вам доверяю его, как друзьям. Понятно? Чтобы каждый из вас сделал вывод для себя. И только для себя. На днях мне выпало счастье — быть вызванным к товарищу Сталину. Я вошел, когда он заканчивал разговор со стариком садовником…
— С Иван Захарычем? — перебил Цимбал. — Ну-ну.
— Не знаю, как его зовут. Вхожу я — от волнения сначала не могу увидеть Сталина.
— Стоп, стоп, стоп, — Городцов, остановил его движением руки. — Рассказывай толком, Алексей Вениаминыч, как я рассказываю. Где дело было? Присутствовал кто?
— Да какое это имеет значение, где было. Ты за главным следи!
— А чтоб я знал, где главное, ты обо всем сообщай. Ну, входишь… — поощрял его Городцов, боясь, что рассказчик не доскажет самого нужного.
В комнате стихло. Гости встали со своих мест и окружили Воропаева.
Он вышел из-за письменного стола и остановился посредине комнаты.
— Сталин о чем-то беседовал с садовником, рекомендовал ему какой-то способ культуры или прививки, а тот возражал, говоря, что климат нам многого не позволит.
Цимбал попробовал что-то заметить, на него цыкнули.
— Товарищ Сталин рекомендовал ему смелее экспериментировать, не бояться науки.
— Ясно, Иван Захарович был, — теперь как бы точно удостоверившись в том, кто был собеседником Сталина, и недовольный этим, сказал Цимбал. — Сорок лет в жмурки с природой играет.
— Тсс, тсс, тсс!
— А потом товарищ Сталин заговорил со мной, слегка пожурил за штурмовщину…
— Значит, уже доложили, — с гордостью за точную работу аппарата заметил Городцов. — Смотрите ж, ей-богу, какая оперативность.
Воропаев побагровел.
— Дадите вы мне рассказывать или нет?
— Давай, давай!.. Только ты, как мина замедленная, только нервы вымотал. Складней рассказывай! — Городцов вытер платком пот со лба. Ему хотелось самому быть у Сталина, он уверен был, что ничего не перепутает, не утаит.
— …пожурил за штурмовщину, потом стал о людях расспрашивать, кто у нас тут, как работает, кто такие… Да отодвиньтесь вы маленько, что вы сгрудились… Я рассказал о всех вас.
Все молчали, глядя на него и не дыша.
— Я рассказал о Цимбале…
— Сталину? — переспросила Ступина.
— …о тебе, Юрий, и о Наташе, о тебе, Городцов, о тебе, Виктор, и о тебе, Аннушка. О том, как тяжело вам и как много делаете вы, как побеждаете трудности, как строите жизнь.
Гости молчали.
— Рассказал я, как ты пшеницу во сне видишь, Городцов.
— О, господи, что же это вы, товарищ Воропаев… язык-то у вас как повернулся… А он что?
— Он прошелся, подумал, говорит — это тоска по главному, по большому. Велел передать тебе, что ты тут второй эшелон, резерв. С хлебом решится, за нас возьмутся. А если, говорит, тяжело будет Городцову, перебросьте его в степь, на пшеницу.
— Меня? В степь? Нет уж, ваше коммунике я опровергну. Где я стал — оттуда меня не собьешь. Так вам и надо было сказать — я и без вашей степи силу покажу. Вот как вы должны были сказать. Именно так.
— Да замолчи ты, сосед, — сказал Юрий. — Ничего плохого не было сказано. А какую заботу проявил Сталин, ты чувствуешь? Подумал о твоей судьбе.
— Да что я — дефект имею, что вы обо мне разговор такой завели? Не больной, кажется. Нет, не то сказали, не то.
Аннушка Ступина вышла из темного угла и, раздвинув столпившихся вокруг Воропаева, стала перед ним, бледная и молчаливая. Она ничего не могла спросить, она просто ждала, что падет на ее долю.
Воропаев обнял ее за дрожащие плечи.
— А о тебе я рассказал, как ты прошагала Европу, как сражалась с немцами в лагерях, какую святую ненависть к врагам пронесла через все испытания. И он…
— Сталин? — спросила она одними губами.
— Да. Он сказал: «Если одну ненависть этой Ступиной…»
— Так и сказал: Ступиной?
— Да. «Если одну ненависть этой Ступиной направить по верному пути — горы, говорит, можно свернуть».
— Правильно. Могу. Это он верно сказал. И прозвал меня по фамилии?!
Она бросилась на шею Воропаеву и, обнимая его, заговорила:
— Ну зачем вы про меня рассказывали? Как же мне теперь жить? А?
— То есть как это? — не понял ее волнения Воропаев.
— Как же мне теперь жить? Сталин сказал, что Ступина горы может сдвинуть… А я — сдвинула? С головой вы меня выдали! Жила себе, никто не знал, и вдруг вспомнит когда-нибудь товарищ Сталин: а что эта Ступина Анна, как она там, проверьте, скажет он… Ой, аж страшно мне!.. Может, конечно, он и забудет обо мне, а вдруг не забудет. Я ж теперь навеки покоя лишусь.