Счастье — страница 4 из 55

Потоки душистой хвои, тяжелые, медовые ручьи чебреца и полыни, струи студено пахнущей мяты и клевера бежали вниз, резвясь на утреннем солнце. И хотя время года совершенно исключало возможность цветения трав — их запахи были несомненны. Пусть это было воспоминанием, что из того! Запахи были.

Благодаря им Воропаев шел, почти не замечая подъема. Городишко остался позади. На развалинах кирпичного дома, окруженных обломками кое-где уцелевшего сада, среди кособоких глициний, напоминающих сейчас засохших змей, Воропаев присел позавтракать. По сути дела, он не ел со вчерашнего полудня. Хлеб у него сохранился еще из Москвы, а сардины были португальские, трофейные, финский нож с рукояткой из ноги дикой козули тоже был трофейный.

Город был виден от края до края, по обе стороны его на добрый десяток километров раскрылось побережье, сейчас хорошо освещенное боковым солнцем. Горы же все время были почему-то в тени, будто солнце не приставало к ним или обходило их стороной.

«Неужели тут не найдется домика в три комнатки?»

До войны на холмах между городом и горной грядой стояли здания санаториев, теперь они были разрушены, но маленькие коттеджи вокруг них, где жили врачи и сестры, кое-где сохранились. Беда лишь в том, что в этих домах нет света, их нечем отопить и они далеко от города.

Он стал от нечего делать присматриваться к стенам, его случайно приютившим.

Дом до своей гибели был, очевидно, небольшим — из четырех комнат с кухней («То, что мне надо!») и садиком впереди и позади дома. («Замечательный садик! Раз-два-три… двадцать шесть деревьев».) Водопроводный кран торчал во дворе, рядом с балконом, на столбах мотались обрывки проводов. Значит, было и электричество. Грейдерная дорога вздымалась вверх, почти касаясь участка. («Замечательное место! Дрова можно подвезти к самому дому».) Воропаев повернулся на камне, чтобы лучше осмотреть остатки здания. Не существовало ни крыши, ни оконных рам, ни дверей, ни полов. Все, что способно было гореть, сгорело, оставшееся не стоило ни гроша. Но участок в форме неправильного треугольника был превосходный. Остатки невысокого каменного забора пунктиром указывали витиеватые границы усадьбы. Слева — глубокий овраг. («При небольшой плотине была б своя вода».) Справа и перед домом — виноградники, слева — шиферные холмы.

Прутиком на земле Воропаев подсчитал приблизительное количество кирпичей, нужных для воссоздания дома.

Нечего было и мечтать. А между тем лучшего участка, он понимал, ему нигде не найти, если, конечно, этот свободен. Но, судя по всему, хозяин давно уже разделил судьбу своего дома.

Нет, участок первоклассный, что и говорить. Беда лишь в том, что это была чудесная и вместе с тем совершенно бесполезная находка. Хозяин-одиночка ни при каких условиях не справился бы с восстановлением этой усадьбы.

Воропаев стал присматриваться к колхозу, дома которого, окруженные садами и виноградниками, отлично были видны отсюда.

До войны к западу от колхоза, по берегам овражистой горной реки, тянулось два ряда домов, принадлежавших частным лицам.

Несколько тополей, ободранных, как молодые петухи, да железная ограда вокруг пожарища торчали на том же месте, где были когда-то дачи. Война пожирала хорошие, большие дома, оставив целыми все жалкие, отживающие, словно отныне человеку предлагалось довольствоваться лишь малым. «В конце концов надо на чем-то остановиться».

И невольно мысли Воропаева вернулись к тому дому, у порога которого он сидел.

В сущности, лучше этого дома ничего не могло быть. Ремонт удалось бы сделать, наверное, в кредит. Воропаев попробовал представить свою жизнь в этом доме.

Он представил, как привезет сюда сына, белобрысого, худенького северянина, как расставит на полках книги, плесневеющие в ящиках — чорт их возьми! — с зимы 1939 года, как они с сыном будут ходить отсюда к морю… Он улыбнулся, представив себя в пижаме, с удочкой в руках. Конечно, не ушедшим от жизни пенсионером намерен он был обосноваться здесь, — да ведь бездомному нужно прежде всего гнездо. Но тут одна нечаянная маленькая мысль опередила те главные мысли, которые одни занимали его сейчас. Мысль эта была о молоке.

«Хорошо бы по утрам пить козье молоко. Конечно, тут это несложно организовать, — мелькнула другая мысль. — Откуда носить? — возникла третья. — И кто это будет делать?»

Воропаев на глаз прикинул расстояние от дома до ближайших строений колхоза, вышло что-то около двух километров.

Открытие было пропастью, в которую обрушились все его планы. Молоко молоком, но как же Сережа в эдакую даль будет ходить в школу? Да не летом, а в зимние ветреные месяцы? Ну, а кто же им будет готовить, ведь столовой не обойдешься, и где она, к чорту, эта столовая, где-нибудь у самого моря? А чем топить? И кто же будет всем этим заниматься?

И ему сразу стало ясно, что инвалид с одной ногой — не хозяин и что ему, Воропаеву, не жить в своем доме.

«А если бы она была со мной?»

И как только он представил себе легкую, всегда стремительную фигуру Александры Ивановны Горевой, в ее накрахмаленном докторском халате, среди хаоса этой запущенной, от всего удаленной усадьбы, вообразил, как она будет тут колоть дрова и таскать воду, — он понял, что и с нею жизнь здесь, в этом горном гнезде, была бы нелепа и неосуществима.

Да если бы даже встала из могилы жена Варя, мать Сергея, та, которая все могла и все умела, то и тогда не получилось бы тут, пожалуй, никакой жизни, потому что у Вари, хоть она была и поближе к земле, чем Александра Ивановна, все равно не было уменья жить вдали от того, что называется почему-то цивилизацией и заключается главным образом в теплой уборной, электричестве, центральном отоплении и газовой ванне.

В сорок три года, потеряв на войне много сил, трудновато начинать новую жизнь на развалинах чьей-то чужой.

Воропаев покопался в рюкзаке, достал флягу и залпом выпил два колпачка водки.

Не будет здесь хорошей жизни. Приглашать молодую женщину, родившуюся в городе и сформированную городом, в захолустье, на разведение кур и на ужение рыбы!.. Да нет, ерунда!

Но что поделать, если всю жизнь он мечтал жить у моря и был уверен, что такая жизнь и есть выражение наивысшего счастья! И вдруг почувствовать, как эта мечта повлекла его сюда на позор и стыд?

Коренной сибиряк, Воропаев впервые увидел море, уже будучи взрослым, — в Астрахани, у Кирова. Оно сразу пленило его, как существо живое, одухотворенное, с которым можно навеки связать свою судьбу. Жизнь шла, однако, другими путями Комсомольские годы прошли в астраханских степях, потом, уже коммунистом, став командиром, он сторожил границу на Амуре, строил Комсомольск. Армия стала его домом на добрую половину жизни, а полки, дивизии и корпуса — теми селами и городами, с воспоминанием о которых связывались его представления о климате, пейзаже и условиях быта.

Чтобы рассказать о Памире или Кулундинской степи, он сначала должен был вспомнить, что это страничка полковой истории.

Хасан, Халхингол, север Финляндии тоже запомнились больше именами товарищей и боевыми операциями, чем общим обликом жизни. И одно лишь море нежило его воображение картинами покоя и полного счастья, которых всегда немножко нехватало его беспокойной натуре. Наконец-то море это было рядом, но, оказывается, — его могло и не быть. Воропаев был выброшен на морской берег, как затонувший корабль.

— Ну, ничего, займемся другим, — сказал он вставая.


Несколькими часами позднее он вошел в кабинет Корытова. Тот задумчиво стоял у карты СССР, размечая линию фронта.

— Нашел что-нибудь подходящее? — равнодушно спросил он и, не подождав ответа, что, кажется, было в его характере, заметил: — Зря не пошел в счетоводы. Будущие миллионеры, брат. Через два года они бы тебе такую хату воздвигли — ой-ой-ой!.. Слышал сводку?

Воропаев, не перебивая и не поддакивая, старался молчанием подчеркнуть свое полное равнодушие к жилищной проблеме.

— Что я не слыхал, это ещё полбеды. А что народ ее у тебя не слыхал — это очень обидно, — сказал он жестко.

— Какой такой народ? — вяло поинтересовался Корытов, ища и не находя на карте нужного ему пункта. — Кто-нибудь один не слыхал, а ты — народ. Смотри, пожалуйста, какой любитель народа! Одер — здоровая река? Не найду. Меня, брат, твой отдельный человек не интересует, — сказал Корытов, отходя от карты и надвигаясь на Воропаева с явным намерением дать и выиграть словесный бой. — Меня интересуют люди. Я люблю обобщать. Меня не интересует, если твои мысли — только твои.

— Ты до того дообобщаешься, что, пожалуй, и себя станешь рассматривать как коллектив. Как это тебя не интересует отдельный человек? В таком случае тебя, что же, и Стаханов не интересует, ибо хотя стахановцев много, но Стаханов один.

— Полегче. Тут тебе не дискуссионный клуб. Не увлекайся, пожалуйста.

— Я же вижу, как ты рассуждаешь. Конечно, говоришь ты, таких, как Воропаев, тысячи, и потому он — Воропаев — не может меня, то есть тебя, интересовать в меру своей одной, тысячной ценности. Людей ты берешь оптом, — поштучно их нет смысла изучать. А ведь это глупо, Корытов, тут, брат, даже и не пахнет марксизмом.

Ему хотелось поговорить, но Корытов сухо прервал его:

— Об этом мы в другой раз побеседуем. Говори, зачем пришел.

— Шел я поступать к тебе в пропагандисты, — сказал Воропаев улыбнувшись, потому что увидал, что Корытов и не поверил ему и вместе с тем обрадовался. — Да, да, даю честное слово.

Нахмурившись, чтобы придать лицу значительное выражение, Корытов сел в свое кресло.

— Уверен был, что придешь, — и с размаху рубанул рукой по воздуху. — На пари готов был итти, что так получится. Ну что ж, я рад. Не нам, брат, с тобой, старым партийным работникам, на этих дачах жить, не наша это профессия. Пускай другие живут, — и, приметив несогласие на лице Воропаева, воскликнул с искренним удивлением: — Да на что тебе дача? Лучше взять тебе хорошую квартирку, близ моря, у набережной. Нет, правильно, честно ты поступил. Ну вот, давай и договоримся. Кем хочешь? Пропагандистом, инструктором? На все согласен. А то выдумал — дом ему. Полковник, начальник политотдела корпуса, шесть орденов, печатные труды.