Счастье Раду Красивого — страница 12 из 71

   В моём дворце в Букурешть, в библиотечной комнате теперь лежала пухлая кожаная папка с любимыми стихами. Я не прятал их, потому что кроме меня и моих слуг почти никто при моём дворе не мог читать по-турецки, а даже если бы прочёл эти строки, то не понял бы, почему я их так ценю.

   * * *

   Размышляя о давнем путешествии, я с досадой сознавал, что всё было бы иначе, если б мы с Ахмедом-пашой ехали по дорогам моей страны, а не по турецким дорогам. В Турции у меня не было никого, за чью судьбу я чувствовал бы себя ответственным, а вот в Румынии нёс ответственность за каждого подданного, а особенно за тех, кого к себе приблизил. В Турции султанский визир Ахмед-паша был приятный попутчик, а в Румынии стал бы опасным гостем, который может навредить моим подопечным.

   Никому из моих малолетних воспитанников я не позволил бы даже показаться на глаза такому человеку. Восхищение талантом поэта, которое я чувствовал, сменилось бы беспокойством и тревогой, ведь Ахмед-паша среди прочего сочинял стихи и про юную красоту, а я слишком хорошо знал, что это означает. И точно такую же тревогу я испытал в один из летних дней, когда, выглянув в окно, заметил, что на моих воспитанников, играющих на задворках дворца в догонялки, смотрит Милко. Он сидел на ступеньках дворцового крыльца и наблюдал за чужой беготнёй.

   "Что же я наделал? - вдруг подумалось мне. - Зачем привёз сюда такого человека? Ведь я знаю, кто он. Знаю его тайные склонности. Что если он, не получив ничего от меня, обратит внимание на тех, кто младше?"

   Вместе с мальчишками бегала моя дочь - единственная девочка, которую они приняли в игру - и я, видя, как среди белых рубашек и кудрявых голов мелькает её розово-жёлтое платье и длинная тёмно-русая коса, решил выйти на крыльцо якобы затем, чтобы посмотреть на Рицу. На самом же деле мне хотелось получше вглядеться в лицо своего писаря, чтобы угадать его мысли, и если бы я заметил хоть что-нибудь подозрительное, то сразу же отослал бы в монастырь, из которого забрал.

   Стараясь ступать бесшумно, я спустился по ступеням деревянной лестницы и выглянул в коридор, в конце которого находилась дверь на улицу. Тёмная фигура Милко, сидевшего на крыльце, была хорошо видна сквозь дверной проём, и даже лицо казалось можно разглядеть, если сделать несколько шагов вперёд, вдоль стены.

   Кажется, впервые в жизни мне довелось идти по собственному дворцу крадучись, но сейчас было важно не это. Я сделал шаг, ещё шаг, как вдруг Милко обернулся, вскочил и поклонился, а игра во дворе тут же остановилось, потому что мальчики тоже замерли в поклоне.

   Рица, стоявшая среди них, воскликнула в досаде:

   - Отец! - и больше ничего не сказала. Лишь развела руками и вздохнула. Дескать, ты же знал, что все остановятся и будут кланяться. Зачем же мешать игре?

   Я виновато улыбнулся:

   - Играйте-играйте, - а затем посмотрел на Милко и жестом велел следовать за мной.

   Пусть у меня не получилось подсмотреть, как он смотрит на детей, но я всё же не оставлял надежды уличить его, если есть, в чём.

   Поглядывая на писаря, почтительно шедшего чуть поодаль, я начал подниматься по лестнице обратно в свои покои и нарочито непринуждённо произнёс:

   - Вот уж не ожидал от тебя подобного.

   - Чего, господин? - спросил Милко без всякой настороженности, которая, если б была, могла стать признаком недостойных помыслов.

   - Странно, что ты проявляешь интерес к детским забавам, - так же непринуждённо пояснил я и добавил: - В твои годы смотрят на девиц и женщин, а не на детские игры.

   - Я почти монах, господин, - напомнил Милко. - Смотреть на женщин мне нельзя.

   Я резко остановился и обернулся, так что мой собеседник, поднимаясь следом, чуть не налетел на меня:

   - А если б было можно, смотрел бы? - я весело улыбнулся, но Милко не разделял моего веселья и очень серьёзно ответил:

   - Нет, господин. Я женщин не люблю.

   - И девиц не любишь? - на моём лице сохранялось весёлое выражение.

   - Не люблю, господин.

   Я хмыкнул и молча продолжил подниматься по лестнице, а затем всё так же молча проследовал через комнаты своих покоев, пока не остановился в библиотеке, где сейчас не было никого из слуг.

   Милко шёл за мной, а когда я, остановившись, снова посмотрел на него, то увидел, что он всё так же серьёзен и не разделяет моего веселья. Тема беседы ему явно не нравилась.

   - Закрой дверь, - теперь так же серьёзно произнёс я, усаживаясь в резное кресло возле стола, а когда моё повеление исполнили, спросил: - Значит, поэтому ты решил стать монахом? Ты полагал, что если не любишь женщин, то быть монахом тебе окажется просто?

   Я рассчитывал услышать "да", поэтому удивился, когда Милко, стоя передо мной, произнёс совсем иное:

   - Я ушёл в монастырь не по своей воле, господин.

   - А почему же?

   - Потому что меня хотели женить, но не сладилось.

   - Ты не согласился жениться? - спросил я.

   - Нет, я согласился. Сделал, как велели родители, а они велели жениться, - последовал ответ, который окончательно меня запутал:

   - Тогда я ничего не понимаю. Объясни толком, что же случилось.

   Милко осторожно спросил:

   - А зачем тебе знать, господин? Если ты спрашиваешь ради развлечения, то может быть, мне будет позволено не отвечать?

   - Я должен знать, кого принял на службу, - твёрдо произнёс я. - И вопросы о твоей прошлой жизни мне следовало задать тебе раньше, но я всё откладывал... Так что теперь отвечай.

   - Свадьбу сыграли, но когда дело дошло до брачной ночи, то я... не сумел.

   Пусть мне по-прежнему было мало что понятно, но рассказчика следовало ободрить:

   - Что ж. Такое случается.

   - Я и после не сумел, - тихо продолжал Милко, - и тогда мои родители решили, что всё из-за того, что я неопытен и имею дело с девственницей, а с девственницами трудно.

   - Соглашусь. С ними трудно.

   - Поэтому они попросили одну женщину, чтобы... - Милко смущался, рассказывая это, и потому не договорил. - Но с ней я тоже ничего не сумел.

   Теперь мне стало понятнее, поскольку я знал, что бессилие одного из новобрачных может стать причиной для объявления, что недавно проведённое венчание недействительно. Да и весь рассказ меня втайне обрадовал. Мне было бы спокойнее, если бы этот юноша оказался вообще не способен ни к чему.

   Пусть причина неудач моего собеседника заключалась в том, что женское тело его не привлекало, это отнюдь не означало, что с мальчиком у Милко могло что-то получиться. Иметь дело с мальчиком, который не хочет, чтобы им овладели, это ещё труднее, чем иметь дело с девственницей, то есть за своих воспитанников я мог не беспокоиться.

   Меж тем Милко принялся оправдываться. Очевидно, взыграла гордость:

   - Это всё из-за волнения. Если б я не волновался так, у меня бы получилось, но я никак не мог справиться с собой.

   Мне не удалось удержался я от замечания:

   - Когда ты пишешь - тоже волнуешься, однако получается хорошо.

   Милко пожал плечами:

   - Когда я пишу, то знаю, что, как бы ни волновался, перо в моей руке всё равно останется твёрдым, а тут... А ещё очень трудно, когда смотришь на женщину и чувствуешь, что она не особенно хочет, чтобы я сумел. Она не противится, но и не хочет, а даже если говорит со мной ободряюще, то притворяется.

   - Ты уверен, что умеешь читать в чужих сердцах? - спросил я.

   Мне вдруг показалось, что Милко сейчас смотрит на меня, как в открытую книгу. И знает все мои мысли. И поэтому обманывает, притворяется неопасным. Однако такое его искусное притворство не вязалось с его обычным поведением: он вечно волновался и не мог побороть это волнение до конца. Даже сейчас, посмотрев мне в глаза, он, только что казавшийся спокойным, заволновался и неосознанно сжал в правом кулаке край правого рукава подрясника.

   - Да там и читать было нечего, - меж тем сказал Милко, отвечая на мой вопрос. - Той женщине просто заплатили, а про мою невесту я с самого начала знал, что она не за меня хотела выйти, но наша семья считалась богатой, и эту девицу выдали за меня. А когда оказалось, что у меня никак не получается... и не только с ней не получается, то она решила не молчать. Мои родители говорили ей: "Молчи. Поживёте вместе, и само всё устроится". Она обещала, но в следующее воскресенье рассказала священнику на исповеди, а затем, как вышла из церкви, пошла и рассказала своей родне. И всем, кого по дороге встречала, тоже громко рассказывала, потому что кто-то ей объяснил, что раз я бессилен, то и венчание не считается. И она решила, что теперь сможет выйти замуж за того, кого хочет. А ей очень хотелось. Она с самого начала хотела выйти за другого жениха, не за меня, но мои родители были богаты и уговорили её родителей...

   - Да-да, я понимаю, - кивнул я, представив, какое это унижение для мужчины, когда женщина рассказывает о его бессилии во всеуслышание. Я бы, случись со мной такое, тоже говорил: "Женщин не люблю".

   - А раз вся деревня узнала, - продолжал Милко, - то священнику нашего прихода ничего не оставалась кроме как отправить письмо в епархию, чтобы там решили, как быть. И из епархии пришёл ответ, что мой брак несуществующий, а меня благословили жить в монастыре. В письме и название монастыря было.

   - Той самой обители, откуда я тебя забрал?

   - Да, - кивнул Милко, а затем вздохнул. - Епископ, когда принимал решение, конечно, заботился обо мне. Он думал, что если отправить меня в монастырь, то я смогу избежать насмешек. И мои родители решили, что тоже сумеют избежать насмешек, если я стану монахом. И я стал жить в обители.

   Я не мог придумать, о чём ещё спросить своего собеседника, но Милко, стоя передо мной, вдруг сам перевёл разговор на другое:

   - В обители мне поначалу было спокойно. Но здесь лучше, веселее. Здесь много детей...

   Я невольно насторожился от слов о детях. Мне опять начало казаться, что Милко очень искусно лжёт и притворяется, а он меж тем сделался мечтательным: