Счастье Раду Красивого — страница 29 из 71

   - Я редко приходила последнее время. Прости.

   - Тебе не за что просить прощенья, - ответил я, а она, ободренная моими словами, наклонилась к моим губам.

   Я всё ещё думал о Милко - о том, как он помрачнел, когда ему напомнили, что у него нет никаких прав быть подле господина. Чтеца и сиделку могут в любую минуту отослать. И именно поэтому мне не захотелось принять от жены поцелуй.

   Я закрыл рот ладонью:

   - Не нужно. Вдруг моя хворь всё ещё заразная.

   Марица помрачнела, но ничего не сказала. Она снова погладила меня по голове, а затем быстрым движением поцеловала в макушку, как будто боялась, что и это запретят.

   "Я огорчал и Милко, и Марицу, двоих любящих меня людей, - подумалось мне, - огорчал своими "нет". Но я ведь могу сказать "да" и ему, и ей. Могу".

   Мне вдруг показалось, что пресловутая двойственность - вовсе не проклятие, а дар, потому что позволяет ответить любовью на любовь каждому, кто бы это ни был. Почему же не следовало использовать этот дар?

   Вдруг вспомнилась папка со стихами о любви, которая хранилась в моих покоях в библиотечной комнате, и другие стихи, которые ехали сейчас в Бухарест в одном из моих дорожных тюков. "В этих стихах всё совсем не так, как в действительности, - подумал я. - Там сказано, что осенью не может зародиться любовь. Но вот сейчас осень. И что же? Может, в Турции это время расставаний, но в Румынии - время свадеб. Все румынские крестьяне играют свадьбы осенью, после сбора урожая, и для них это праздник любви. Я и сам женился осенью. И также ничто не мешает мне осенью найти себе любимого друга".

   * * *

   Поначалу я, рассуждая о том, что должен перемениться, понимал это лишь умом, а сердце по-прежнему сожалело о несбыточности иных желаний, но когда болгарские земли уже почти закончились, и мне осталось совсем не много до Дуная, моё сердце переменилось тоже.

   Это оказалось удивительно, потому что я готовился убеждать себя и уговаривать. И даже заставлять: "Ты должен любить тех, кто тебя любит!" Но заставлять себя не пришлось. Подъезжая к Дунаю, я вдруг обнаружил, что тороплю коня, и вовсе не потому, что надеюсь снова увидеть мальчика-перевозчика. Он стал мне безразличен. Я стремился именно в Букурешть и предвкушал радость встречи с теми, кого хорошо знаю.

   После переправы, то есть оказавшись на своей земле, я не выдержал. Снова усевшись в седло, бросил почти всех слуг, обременённых тяжёлой поклажей, и с несколькими провожатыми припустился вскачь в сторону своей столицы: "Если поспешить, то как раз успею до вечера, пока городские ворота не закрылись, а даже если опоздаю, то государя впустят в город даже ночью".

   К Букурешть я подъехал уже в вечерних сумерках. Стражники, которые узнали меня, удивились, что со мной так мало слуг, и поэтому осмелились спросить, не случилось ли чего, но я лишь счастливо улыбнулся:

   - Остальные приедут завтра.

   Схожий вопрос мне задали и тогда, когда я доехал до своего двора. Жена, вышедшая меня встречать во главе толпы, вглядывалась в моё улыбающееся лицо. Она чувствовала, что беспокоиться не о чем, но не могла не спросить:

   - Всё хорошо? Я ждала тебя завтра днём, а ты приехал сегодня. Почему?

   - Соскучился. Где наши дети?

   - Ужинают.

   Через несколько мгновений в дверях главного входа показались моя дочь и два сына. Вприпрыжку преодолев ступеньки крыльца, они добежали до середины двора, где стоял я с женой:

   - Отец, ты уже приехал!

   Я обнялся с ними, а Марица, внимательно оглядев всех троих, строго сказала:

   - А ужин? Вы не доели? Идите доедайте.

   Дети оглянулись на меня, а я кивнул:

   - Идите. Про путешествие расскажу завтра.

   - А ты сам есть хочешь? - спросила жена.

   - Хочу сегодня ужинать с тобой, - ответил я. - И ночевать у тебя останусь.

   Уже много лет она не слышала, чтобы муж говорил так и не обращал внимания на то, что за день сегодня: постный или непостный. И не узнавал ни о чём у лекаря.

   Даже в сумерках я заметил, что Марица вдруг зарделась, но она быстро совладала с собой и сказала:

   - Тебе надо вымыться с дороги. Весь пыльный, - она провела ладонью по моей щеке.

   - Госпожа, прикажете топить баню? - спросил кто-то из слуг.

   - Нет, это долго, - ответила Марица и, чуть подумав, сказала мне: - Приходи через четверть часа. Я придумаю, как тебя наскоро отмыть, а затем сядем за стол.

   Я направился к себе в покои, чтобы скинуть запылившийся в дороге кафтан и хоть немного отдохнуть, ведь на всём пути от Дуная до Букурешть почти не отдыхал и только сейчас заметил, как ноют ноги, требуют присесть.

   Проходя по дворцовым коридорам, я вдруг задумался, видел ли своего писаря в толпе встречавших. Среди челяди были все мои воспитанники и воспитанницы, которые радовались моему приезду. А он? Он наверняка был там, но чёрная одежда сделала его почти невидимым в сумерках. Хотелось спросить о нём, но я сдержался. Вдруг подумалось, что это может быть подозрительно, если я спрошу о нём просто так.

   * * *

   Марица всегда была не похожа на других женщин, с которыми мне доводилось иметь дело. В других слишком глубоко укоренилось представление о том, что удел женщины - подчиняться. Даже женщины из дома терпимости в греческом квартале в Эдирне были уверены, что женщина должна вести себя именно так. Она должна привлечь, распалить в мужчине страсть, но затем просто отдаться, не делая ничего и лишь плывя по течению.

   Марица была не такова, хотя поначалу, когда мы только поженились, казалась самой обычной. Скромность и застенчивость у неё пропали уже в первую брачную ночь, и в этом не было ничего особенно удивительного, но дальше началось нечто особенное, а на все мои вопросы, почему это происходит, жена отвечала: "Потому что я люблю тебя".

   Оказалось, что моя супруга стремится не подчиняться, а повелевать. Всеми своими ласками, каждым движением, которым я сам же её и научил, она не просто стремилась распалить во мне страсть. Она будто говорила, что мне делать и как делать.

   Я даже сам не сразу заметил, что на ложе с ней ни мой разум, ни моё тело мне не принадлежат. Повелевает жена. Она выбирает, как всё начнётся и чем закончится, а у меня нет времени даже задуматься о том, чего хочу я сам. Этот вихрь страсти по имени Марица кружит тебя и кружит, и невозможно противостоять вихрю.

   Кого-то из мужчин возмутило бы такое положение вещей. С такой женщиной ты являешься мужчиной лишь формально, а на самом деле мужчина - это она. Ведь это она повелевает. Она забирает у тебя то, что ты можешь дать, а не сама отдаётся.

   Но мне нравилось не быть мужчиной в полной мере. Чтобы подчиняться, нужно намного меньше душевных сил. Не буду лукавить - подчинять я не привык и никогда особенно не стремился к этому. Я хотел иметь возможность подчинять, но часто пользоваться такой возможностью казалось мне утомительно. А Марица это как будто понимала. И брала весь труд на себя. И ей это не казалось в тягость.

   Будь у меня жена, которая только и могла бы, что лечь на кровать и сказать: "Владей мной", - я бы охладел к ней уже через месяц. А с Марицей получилось совсем иначе. Моё влечение угасало в течение нескольких лет. Я постепенно забывал, что меня в ней привлекает, но теперь с недоумением спрашивал себя: как я мог забыть!? Как!?

   Придя в её покои через четверть часа, как было условлено, я увидел, что жена встречает меня на пороге. Целует и говорит:

   - Заходи скорей, - то есть уже повелевает.

   Посреди комнаты стояла бадья с подогретой водой. На столе был накрыт ужин.

   - Раздевайся, - сказала Марица, - я помогу тебе вымыться, - то есть опять повелевала.

   Оставалось только слушаться, а затем сидеть в бадье, блаженно закрыв глаза, и ощущать, как меня осторожно трут мягкой мочалкой.

   - Брить я тебя не буду, - моей щеки коснулась женина ладонь, - я это плохо умею.

   - Это долго к тому же, - я поймал её руку и поцеловал.

   Когда я вылезал из бадьи, а Марица подавала мне простыню, в которую я мог завернуться и тем самым вытереться, от меня не ускользнуло, что жена исподволь оценивает мои стати. Так обычно мужчина смотрит на женщину, а не женщина на мужчину, но для Марицы такой взгляд был естественен.

   "Вот восхищение, которого ты ждал и искал", - сказал я себе и почувствовал себя как в старой сказке, которую мне рассказывала в детстве нянька: витязь Фэт-Фрумос отправился в далёкие земли счастья искать, а счастье дома.

   - Марица, как же я по тебе соскучился, - сказал я, но обнять жену не мог, потому что мешала простыня, в которую меня завернули.

   Жена сама обняла меня и потянула к кровати.

   * * *

   На другой день, выйдя утром из жениных покоев, я направился к себе якобы затем, чтобы приняться за государственные дела: почитать челобитные, которых за месяц моего отсутствия должно было накопиться достаточно, а также письма, которые регулярно приходили мне из-за гор, из Трансильвании.

   Однако тратить день на дела было вовсе не обязательно. Если бы вчера я вдруг не заторопился доехать от Дуная до Букурешть и вернулся бы тогда, когда изначально намеревался, то добрался бы до дворца лишь сегодня к полудню, а затем отдыхал бы и отмывался от дорожной пыли. Да, всё в итоге сложилось иначе - ещё не пробило и девяти, а я уже находился во дворце, но никто от меня не ждал, что сегодня я буду что-то решать и рассматривать. Выгаданный день я мог провести, как хотел, поэтому с удовольствием отметил: "Ещё и девяти нет, а я уже дома".

   Придя в свои покои, казавшиеся почти безлюдными, потому что мои челядинцы-греки ещё находились в пути, я велел, чтобы мне принесли из канцелярии письма и прочие бумаги, для меня предназначенные:

   - Пусть Милко принесёт, - сказал я.

   Он вскоре явился, с подносом, на котором лежала куча свёрнутых в трубку грамот:

   - Доброго утра, государь, - сказал мой писарь, поставил поднос на стол и, чуть помедлив, уже тише проговорил: - Хорошо, что ты приехал. Много дел накопилось.