Счастье Раду Красивого — страница 56 из 71

   Мне почему-то подумалось, что через несколько лет, когда Рица войдёт в возраст, вокруг неё в Сучаве соберётся толпа старух, которые при всяком случае будут повторять: "Ничего, потерпи, девочка. Привыкнешь, полюбишь", - а Рица станет смотреть на них как на безумных и хмурить брови: "Что вы такое говорите? Да как мне полюбить того, кто насильно меня при себе держит? А ещё он жесток и груб. Как мне такого полюбить?"

   Мне представилась и жена, которая смотрит на это. А затем Марица повернулась ко мне и сказала: "Не для того мы нашу доченьку растили, чтобы она жила во грехе со старым хромым кобелём. Но пока я с ней, этому не бывать".

   Как видно, потому Штефан и хотел вернуть мне жену, даже не требуя выкупа. Вовсе не от щедрости он такое предлагал, а чтобы иметь благовидный предлог разлучить Рицу с матерью. Останься Рица в Сучаве одна, стала бы более покорна, её проще оказалось бы сломить. Да и союз этот нужен был Штефану не столько ради союза, сколько ради того, чтобы я сам, сам сказал дочери "будь покорна".

   "Нет, - обещал я себе, - никогда ей этого не скажу и, возможно, поэтому её судьба сложится иначе. Ведь неизвестно, как сложилась бы моя судьба, если бы мой отец, много лет назад оставив туркам в залог меня и моего брата Влада, не велел быть покорными". Слова о покорности содержались в письмах, которые отец отправлял нам. Поначалу Влад читал эти послания мне вслух, но затем получил свободу и уехал, а письма остались мне. Я перечитывал их иногда, и если б хоть в одном говорилось что-то вроде "не перенимайте греховных обычаев турецких", я бы вспомнил об этом, впервые оставшись наедине с Мехмедом. Обязательно бы вспомнил.

   Увы, теперь я оказался в таком положении, что не мог отправить дочери даже письмо. И жене не мог передать весть. И выкуп за них заплатить не мог, потому что Штефан не принял бы денег, сколько ему ни предложи.

   Мне оставалось только одно - уговорить Мехмеда начать войну с молдаванами, отправить в их земли большое войско, а когда придёт время заключать мир, непременным условием должно было бы стать возвращение Марицы и Рицы домой.

   Но как я мог уговорить его? Что обещать? Даже глупец понял бы, что ничего султану от меня не нужно. Только мои сыновья ему нужны. Он сказал бы, что большая война с молдаванами - очень серьёзная услуга, и что такую оказывают только верноподданному, поэтому нужны доказательства моей верности. Мехмед потребовал бы, чтобы я привёз своих сыновей к турецкому двору, как мой отец когда-то привёз меня и моего брата... Но я не собирался торговать детьми. Освободить жену и дочь, но потерять сыновей? Что толку в таком обмене!

   К счастью, у меня было время подумать, как уговорить султана, но при этом не потерять никого. До сентября, когда мне снова следовало ехать в Турцию, чтобы отвезти дань, оставалось почти полгода. За это время следовало составить план. "Даже если придётся обмануть Мехмеда, обещать ему всё, что он хочет, это ничего, - думал я. - Ведь обещание можно нарушить. Конечно, если обман раскроется, мне придётся бежать в Трансильванию и потерять трон, но главное, чтобы ничего не раскрылось до того, я все мои родные окажутся со мной. Дальше не страшно. И даже если денег на жизнь в изгнании у меня не будет, ничего. Выгребу из казны. Ведь не так давно я положил туда много своих сбережений. А понадобится - возьму назад. И не будет мне стыдно кого-то оставить без жалования. Лишь бы все мои родные были со мной и жили в достатке".

   * * *

   Одна любовь другую не заменит. Особенно если они имеют разную природу. Нет смысла пытаться даже на время забыть одну любовь в объятиях другой, но я пытался и, конечно, потерпел неудачу. Мне ни на мгновение не удавалось представить, что рядом со мной не Милко, а Марица, ведь на ложе они вели себя так по-разному! И причина заключалась не в разнице пола. В них отличалось всё. Даже прикосновения.

   Марица никогда не боялась вложить в прикосновение всю страсть, даже если это могло бы причинить боль, а Милко прикасался так осторожно, что я почти не ощущал этого.

   Временами мне казалось, что юноша боится не того, что может неосторожным движением сделать больно, а того, что сам обожжётся. Но ведь ни одно тело не бывает настолько горячим, что к нему нельзя прижать ладонь. И всё же Милко избегал этого, будто мой бок или плечо подобны бронзовой чернильнице, забытой на подоконнике под летним солнцем. Вспомнишь, захочешь взять, а к ней не притронуться - горяча.

   Бывало, я сам, поймав его руку, прижимал её плотнее к щеке, но юноша всё норовил высвободиться. А если я обнимал его так крепко, как только хватало сил, он не отвечал мне таким же объятием и будто ждал, когда ослабнет моё.

   Временами мне хотелось сказать возлюбленному: "Если ты не можешь заменить мне Марицу, то не должен радоваться, что её нет, потому что ты в одиночку меня счастливым не сделаешь".

   А ведь Милко и вправду радовался. Он никогда этого не говорил, но я видел выражение его лица, не умеющего притворяться. Тот мысленно радовался, что теперь ни с кем не нужно меня делить. Радовался, что теперь все ночи - его, а если "господин" не зовёт, то только потому, что слишком устал и хочет спать.

   Конечно, винить юношу за такую радость было бы неправильно. Любой на его месте радовался бы, и любой, у кого есть хоть капля ума, понимал бы, что не следует торжествовать слишком явно, но мне вспоминались слова Мехмеда: "Я чувствую, что одинок в своей печали". Вот и я как будто стал совсем одинок и уже не знал, чего хочу. Когда Милко был рядом, мне хотелось поскорее спровадить его, а когда он отсутствовал, хотелось его позвать.

   Наверное, именно поэтому в один из вечеров, по окончании утех, когда юноша выбрался из моей постели и начал потихоньку собираться, я вдруг в досаде произнёс:

   - Останься до утра, если хочешь. От кого теперь прятаться!

   Мне не хотелось видеть, рад юноша или нет, поэтому я улёгся на кровати спиной к нему, почти с головой накрылся одеялом, но через некоторое время почувствовал, как тот улёгся позади меня, а затем моей головы, не до конца укрытой, легко коснулась его рука:

   - Не печалься так, господин, - проговорил Милко, гладя меня по волосам кончиками пальцев. - Обе госпожи обязательно вернутся. Ты их вернёшь.

   - А если не сумею? - спросил я.

   - Рано или поздно сумеешь, - последовал уверенный ответ, но у меня уверенности не прибавилось. Чем больше я об этом думал, тем больше убеждался, что причина всех моих несчастий - я сам.

   "Ты слишком боязлив и не умеешь думать наперёд, - говорил я себе. - Другой на твоём месте не допустил бы того, что допустил ты. Сколько раз ты оказывался в положении, когда один поступок определяет всю дальнейшую жизнь! Но ты каждый раз поступал неправильно. Если бы ты приказал напасть на Штефана, когда он с малым числом воинов стоял возле потока, сейчас всё было бы по-другому. Да и не было бы войн с молдаванами, если бы ты в своё время исполнил намерение убить султана. Ты ведь хотел убить его много раз, пока был его "мальчиком". И не убил, побоялся, хотя сам Бог будто подталкивал тебя к этому. Да и позднее, когда ты ездил к турецкому двору, мог бы убить. Когда ты почувствовал, что твоя власть над Мехмедом ослабевает, ты мог бы его отравить, и в этом не было бы угрозы твоему благополучию, а только польза. Всякий раз, когда вы с султаном пили вместе наедине, у тебя была возможность, и тебя бы даже не заподозрили, но ты упустил все благоприятные случаи. А теперь поздно. Мехмед нужен тебе. Нужен живой. Ты сам загнал себя в угол".

   - А если всё же не сумею? - снова спросил я. - Я наказан по делам своим. Я тот грешник, который блуждает во тьме и не слышит гласа Божьего. Случалось, что в решающий час я будто бы слышал подсказку свыше, как правильно поступить, но поступал наоборот...

   Я ещё не договорил, когда почувствовал, что рука, легко прикасающаяся к моим волосам, вдруг замерла, а затем куда-то исчезла. Да и сам Милко будто отстранился от меня. Несколько мгновений назад я спиной чувствовал его присутствие, а теперь - нет.

   Пришлось обернуться и стало видно, что возлюбленный сидит на постели, подтянув колени к подбородку, и смотрит куда-то в дальний угол:

   - Если ты думаешь, что наказан за грехи, тогда покайся, господин, - произнёс Милко совсем чужим голосом. - Покайся и Бог простит тебя. И к тебе вернётся всё потерянное. Бог милостив.

   Я не понял, о чём он, потому что мой возлюбленный говорил о чём-то своём - совсем не о том, что я пытался ему объяснить. "Покаяться? В чём именно? Я же ещё не успел рассказать, в чём считаю себя виновным". И вдруг меня осенила догадка: "Милко решил, что главным своим грехом я считаю нашу связь".

   - Послушай... - скинув с себя одеяло, я положил руку юноше на плечо, но он дёрнулся так, будто я и в самом деле обжёг его.

   Тогда мне только и оставалось, что быстро развернуться к нему и, встав на колени, накрыть его, сидящего, своим телом, обнять всю его сгорбленную фигуру, потому что иначе не получилось бы. Он снова дёрнулся, попытался вырваться, но я крепко сцепил руки:

   - Глупец. Не за эти грехи я чувствую себя наказанным. Слышишь? Не за эти. Дослушай же!

   Его тело, так сильно напряжённое, что будто окаменело, теперь стало больше похожим на человеческое:

   - Не за эти?

   - Нет.

   - Поклянись.

   - Клянусь.

   - А за что же тогда ты наказан, господин?

   - За слабость духа. Порой мне кажется, что Бог велит мне делать то или это, а я не делаю, страшусь, а теперь Бог наказывает меня за непослушание.

   - И чего же ты страшишься делать, господин?

   - К примеру, страшусь убить султана.

   - Что? Но убийство - грех.

   - Знаю, потому и сомневаюсь, что повеление исходит от Бога. Как и повеление перестать подставлять другую щёку. Когда я веду войны, то будто нарочно выходит, что я позволяю себя ударить. И мне кто-то говорит "перестань".