— Располагайтесь как дома, — сказал Кравчук. — Он открыл дверцу шифоньера, достал чемодан и начал неторопливо укладывать книги, бритвенный прибор, папку с бумагами.
— Возвращаетесь домой? — спросил Андрей.
— Нет, мне на шахты. Плохо там с массовой работой. В клубах — спячка, красных уголков в общежитиях нет, руководители в них, конечно, не бывают... — Кравчук от досады махнул рукой.
— Руководители треста и шахт, — продолжал он, — ни в грош не ставят воспитательную работу. А какая цена такому начальнику, который, кроме выдачи угля на-гора, знать ничего не желает? Тоже — грош.
— Ну, ладно, — сказал Кравчук, прихлопнув крышку чемодана.
— Может, выпьем чайку? Вы с дороги. Я — в дорогу. Как? — Не дождавшись ответа, он взял пузатый фарфоровый чайник и вышел в коридор.
Не успел Андрей оглядеться, как Кравчук снова появился в комнате. Он налил в стаканы густо заваренный чай и присел к столу.
— Садитесь, садитесь, — сказал Кравчук. — Вот песок. Тут сыр остался. Пейте.
Прихлебывая чай, он расспрашивал Андрея, в какие леспромхозы и надолго ли он едет, а допив стакан и отставив его на середину стола, сказал:
— В леспромхозы — это хорошо. Как-никак — за семилетку надо заготовить до ста миллионов кубов. Это цифра! Вообще, Андрей Игнатьевич, время настало такое, что дела наши измеряются теперь астрономическими цифрами. Вы только подумайте...
Кравчук стал рассказывать о перспективах области, о том, как много сейчас у всех работы, и что она сторицей окупится в самые ближайшие годы. Говорил он с глубокой внутренней убежденностью в осуществимости намеченных планов. Андрей соглашался с Кравчуком и старался внимательно следить за ходом его мыслей.
Но сосредоточиться не мог. Его все время сбивали воспоминания о Бурове и Бессоновой, о Фролове и Ткаченко. Подмывало желание повернуть разговор, спросить Кравчука, откуда берутся в этой, в общем-то, ладно устроенной жизни человеконенавистники, чиновники вроде Бессоновой. И знал ли он, Кравчук, о том, с какой легкостью распоряжалась она судьбами людей и снижала этим их устремленность в борьбе за те планы, о которых он говорил теперь?
Аркадий Петрович уловил рассеянный взгляд Широкова.
— Наверное, утомил вас своими рассуждениями? Да вы пейте чай. Закусывайте.
Андрей придвинул стакан, все еще силясь преодолеть свою нерешительность. Он знал, что не имеет права использовать случайную встречу с Кравчуком для разговора о Бурове и Бессоновой. Тем более неуместным казалось это теперь, после партийного собрания, на котором ему был объявлен выговор. Не хотел он уподобляться жалобщикам, которые всегда были противны ему.
И все-таки Андрей заговорил. О людях вообще. О тех, которые годами цеплялись за свои посты, проповедовали на словах партийные решения, проникнутые человеколюбием, и попирали их своей повседневной жизнью, безразличным отношением к людям.
Кравчук, не ожидавший такого поворота в разговоре, заметно оживился и почему-то сразу перешел на ты.
— Ишь ты, какой вопросик загнул. Это, брат, дело серьезное. Ты, видно, думаешь так: пришел новый завотделом или новый секретарь и разом все перевернул. Хороших работников оставил, плохих попросил — дескать, спасибо, товарищи, поработали, уступите место другим, опять-таки хорошим. Так не бывает. Во-первых, никто сразу не разберется: кто хорош, а кто плох. Надо оглядеться. А во-вторых, уставом не предусмотрено. Вот так, Андрей Игнатьевич! Тут что-то надо решать. И не нам с тобой, а в масштабах всей партии. Не у одного тебя зреет такая мысль. Есть еще у нас такая практика, чего греха таить, — сидит работник на своем посту и год, и пять, и десять, пока явно не провалится. А то, что дело у него в руках замерзает, мы не сразу замечаем.
— Пока не замечаем, — сказал Андрей, — у людей отбивают охоту работать или вообще выбрасывают за борт. И никому до этого нет дела. Хотелось бы, чтобы все это было иначе.
— Ты хочешь, — перебил Кравчук, — я хочу, многие хотят. В чем же дело? Значит, надо ступать на хвост горлодерам и карьеристам. Но не они страшны. Они на виду. Их легче раскусить. Труднее сломать. Но можно! Тут уж либо-либо: либо себе голову свернешь, либо им. Беда в другом. Они порождают равнодушных. Ты понимаешь, что это значит? А это значит: мы призываем — семилетку досрочно, а равнодушный в одно ухо впускает, в другое выпускает. Мы говорим — коммунизм, а они прожить бы день и слава богу. Вот что это значит.
Отношение к людям надо менять. Отношение! Надо видеть человека в каждом, уважать его, считаться с ним. В каждом видеть человека и возвышать его достоинство. Причем, не трещать об этом, а доказывать на деле. Понятно?
— Мне понятно, — ответил Андрей, подбодренный откровенностью Кравчука. — И вам понятно. А кому же тогда непонятно? Бывает у нас — невзлюбит какой— нибудь самодур своего подчиненного, отыщет у него недостаток и возведет в куб. После этого — все равно что клеймо на человеке. И все считают — это персона нон грата, не пущать его ни туда, ни сюда — он недостоин! И не пускают!.. Хорошо бы таких самодуров судить всем народом!
Кравчук поставил на стол пепельницу из уральского камня, которую он все это время усердно рассматривал.
— По-моему, ты сгущаешь, — сказал он. — Ненавидеть можно только врагов. Можно и недостатки в людях, но не их самих. Ты пойми одно: все эти формалисты и самодуры не сами по себе появились. И безразличие в людях — тоже. У иных нет той веры, которая была тридцать лет назад. Так случилось, но так не должно быть. Вот я и говорю тебе: не трескотней надо возвращать эту веру, а конкретной заботой о человеке... Ты говоришь — судить! Я бы сказал по-другому — надо бороться за нового человека, помогать людям освобождаться от пороков. Иногда убедить, иногда и ударить покрепче. Не знаю, кого имеешь в виду ты, но я абсолютно уверен — отними у такого пост — сразу станет человеком. Обыкновенным. Даже хорошим покажется. Ты знаешь, чего больше всего боятся такие деятели? Мысли — кем они будут, когда лишатся должности. А бояться-то и нечего. Людьми станут. Так что тут не хныкать надо, а работать. В том-то и вся сложность, что борьба за экономику должна идти у нас в ногу с борьбой за человека. И рождаться-то он должен в нашей великой стройке. То и другое трудно, но мы ведь и не выбираем легких дел.
Аркадий Петрович встал. Прошелся по комнате. Потом открыл скрипнувшую дверцу шифоньера, достал плащ. Надев его, он снова присел к столу, внимательно взглянул на Андрея.
— Ну, как? Согласен? А самое главное: мы строимся, идем вперед. Каждому видно, как преображается страна, и, что бы там ни было, ей нужны уголь, хлеб, лес... Много мы говорим. Люди гордятся свершенными делами и теми, которые свершают сейчас. Их они всегда будут любить. Так ведь?
Андрей кивнул. Кравчук рассудил правильно. Только не знал он обстановки, сложившейся в радиокомитете, и, видно, не испытывал в той мере, как он, Андрей, сложности взаимоотношений с людьми. Но радовало уже, что взгляды Кравчука не расходились с его взглядами, и это возвращало желание работать. Он и сам того не заметил, как заговорил о далеких северных леспромхозах, куда намеревался добраться, о своих творческих замыслах.
— Давай, давай, — подбадривал Кравчук, а сам думал о начальнике шахты Парамонове. Еще в прошлый приезд в бассейн он узнал о его самоуправстве, единоличном решении всех вопросов на шахте и в поселке. Парамонов чувствовал себя князьком в своей вотчине, не считался ни с кем. С рабочими обходился грубо, о быте их не заботился, a сам жил в просторном особняке в полном достатке и благополучии. Такого руководителя, по мнению Кравчука, надо было немедленно освободить. Он настаивал на этом в разговоре с секретарем обкома Глумовым и услышал в ответ невероятное: Парамонов пользуется поддержкой первого. «Ну и что? — вырвалось у Кравчука. — Разве нельзя первого секретаря переубедить, даже поспорить с ним?» И снова невероятный ответ Глумова: «Ну, знаешь ли, это не нашего ума дело. Лично я ставить этот вопрос не буду...» Нет, этот молодой человек Андрей Широков даже не догадывался, насколько сложной иной раз могла быть обстановка. Да и не надо ему этого знать.
— Давай, давай, — повторил Кравчук, — а к нашему разговору мы еще вернемся. Кстати, как думаешь добираться?
— На чем-нибудь да доберусь, — ответил Андрей.
Аркадий Петрович вспомнил о том, что утром на Уву должна была пойти машина райкома комсомола. Он посоветовал связаться по телефону с Подъяновой. ...Вскоре Кравчук ушел. Сильным рывком пожал он руку Андрея, пожелал ему удачи и плотно закрыл за собой дверь. Долго еще слышались по коридору его шаги. Потом они затихли где-то у лестницы. В большом многолюдном доме наступила тишина. И вдруг ее разрезал телефонный звонок. Андрей шагнул к столу, но тут же подумал: спросят Кравчука. Он медленно поднял трубку и уже приготовился сказать, что Аркадий Петрович уехал, как услышал голос Волегова. Новый северогорский радиокорреспондент готов был сопровождать Широкова в Лесоозерск. Теперь оставалось позвонить Тоне Подъяновой и договориться с ней о совместной поездке до Увы.
2
Проснулся Андрей рано, но чувствовал себя бодрым и хорошо отдохнувшим. Он выглянул в окно, внизу стояла райкомовская «победа». Рядом в белом брезентовом плаще, накинутом поверх пальто, прохаживалась Тоня Подъянова. Андрей быстро сбежал по лестнице и подошел к Тоне.
— Ну, во-первых, здравствуйте, — сказал он, тряся ее худенькую руку, — а во-вторых, поздравляю с избранием на высокий пост!
— Это уж зря, — отшучивалась Тоня, — поздравлять надо вас — работник областного масштаба, ответственный редактор!..
«Ответственный редактор, с выговором», — с горькой иронией подумал Андрей, открывая дверцу.
Машина тронулась, плавно покачиваясь на горбатом булыжнике, без причины оглашая сигналами пустынные улицы. На одном из перекрестков показалась одинокая сутулая фигура Волегова, который поднял в приветствии руку.
Теперь все были в сборе, и молоденький шофер Петя начал усердно выжимать газ.