ное, не зависящее от чужих предрассудков мнение, – и, собрав волю в кулак, не взялась за «Наслаждение». А страниц через десять или двадцать бросила, просто не смогла читать дальше. Скука смертная. Спасибо крестной, спасшей меня, когда мне было двенадцать.
Что касается Пасколи, которого я по-прежнему любила и люблю до сих пор, уже став взрослой, то здесь в пренебрежительном тоне учительницы вместо ненависти сквозило превосходство. Пасколи она считала нелепым и жалким. «И этот со своей волынкой», – фыркала она с ноткой сочувствия.
Еще одним поводом для стычек между нами стала разница в восприятии «Илиады». Ее тогда в шестом классе читали целиком в версии Монти, а после делали «прозаический пересказ». К тому времени я уже несколько лет была влюблена в Ахилла. Такого учительница не выдержала. Она подозвала меня к столу и пристыдила перед всем классом, заявив: «Соберешься замуж – выберешь кого-то вроде Гектора, а не вроде Ахилла». Я взглянула на нее в полнейшем изумлении. Замуж? Нет, замуж я не собиралась, вернее сказать, даже не думала об этом. Мне хотелось странствовать, открывать для себя мир. Муж, который бросит меня прясть и ткать со служанками? Нет, мне нужен был товарищ по оружию, с которым я отправилась бы за приключениями.
Итак, я любила Ахилла. Но когда мы с одноклассницами после уроков впервые собрались в сквере перед школой, чтобы поиграть в «Троянскую войну», меня под общие аплодисменты избрали главой ахейского войска, так что сражалась я под именем Агамемнона. Даже сегодня, почти семьдесят лет спустя, если мне случается, приехав в родной город, встретить на улице ровесницу, та кричит: «Привет, Агамемнон!» Слушались меня беспрекословно – разумеется, только те, кто избрал сторону ахейцев. Две девчонки, игравшие роли Аяксов, всегда находились рядом со мной, а когда мы атаковали вражеский строй, бежали справа и слева, держа за косички, чтобы ни один троянец не мог за них ухватиться и взять меня в плен. Но у «троянцев» была некая Рита, выше и вдвое толще меня, от которой мне вечно доставалось. Она выдергивала меня из строя, а потом, свалив на землю, плюхалась сверху и била в нос, пока кровь не хлынет. Всякий раз, когда нас пораньше отпускали с уроков и мы битый час торчали в сквере, сражаясь в Троянской войне, я возвращалась домой с оторванными пуговицами на халатике и перепачканным кровью пикейным воротничком. До чего же трудно было объяснить матери, что вождь «пышнопоножных ахейцев» не мог избежать схватки, даже когда превосходство противника казалось очевидным, а поражение – неизбежным.
Многие речи гомеровского Агамемнона в переводе Монти я знала наизусть. Первая из них – та, в которой вождь ахейцев вместо того, чтобы принять выкуп за взятую в плен Хрисеиду, прогоняет ее отца, жреца Аполлона, – даже послужила поводом для щекотливого открытия, о котором учительница так и не узнала. В школу я таскала дедушкину «Илиаду», поскольку родители не сочли нужным тратиться на покупку еще одного экземпляра из общего списка учебников. Ни они, ни я не знали, что, помимо разницы в комментариях, школьный вариант еще и приводился «в сокращении». Поэтому одноклассницы, услышав, как я выразительно декламирую: «Деве свободы не дам я; она обветшает в неволе, / В Аргосе, в нашем дому, от тебя, от отчизны далече – / Ткальный стан обходя…», ожидали, что на этом все и закончится: у них ведь было написано именно так. Я, однако, продолжила: «…или ложе со мной разделяя»[145]. Общее удивление: «У нас в учебнике такой строчки нет! И что здесь имеется в виду? Разве в греческом театре были ложи?»
Как мы раскрыли тайну, я уже не помню, но то, что участью пленниц было очутиться в постели победителя, обнаружили довольно скоро. И еще лучше поняли отчаяние Гектора, который, прощаясь с Андромахой, вздыхал: «Но да погибну и буду засыпан я перстью земною / Прежде, чем плен твой увижу и жалобный вопль твой услышу!» Зачем нужен секс, мы тогда не слишком разбирались, но то, что для бедных пленниц это не самый благоприятный жребий, осознавали вполне.
В отношении «Илиады» со мной случилось то же, что и с «Мэриголд»: престраннейшее явление, за всю мою жизнь не происходившее больше ни с какой другой книгой. Меня словно затянуло внутрь, как Четверг Нонетот, героиню цикла Джаспера Ффорде, спецагента-литтектива, одну из тех, чья обязанность – следить, чтобы из книг не исчезали герои, чтобы не переделывались сюжеты, не менялись концовки и так далее, вплоть до вычеркивания прилагательных. Для этого ей приходится самой проникать в романы, маскируясь под различных персонажей. Весьма забавный трюк, чтобы немного развлечь заядлых читателей, хотя лично я о нем узнала уже в возрасте за пятьдесят. А заодно, на Литературном фестивале в Мантуе, познакомилась с автором. Меня попросили его представить и взять интервью. Мы тогда устроили знатную оргию воспоминаний о книгах, которые оба любили, начиная с «Джен Эйр»[146].
Так вот, лет в двенадцать я безо всякого удивления обнаружила, что параллельно с будничной жизнью в Сассари обитаю «на бреге Скамандра» – используя выражение, обнаруженное в оде Кардуччи[147] «Летний сон». И не только в те моменты, когда читаю «Илиаду» и делаю ее «прозаический пересказ», не только когда играю в саду с одноклассницами в «Троянскую войну», нет – каждую секунду. Эти две жизни, будничная и параллельная ей, отличались буквально во всем. Девчонкой с косичками я носилась на площади в догонялки, читала комиксы, а после обеда ходила в кино или слушала первые виниловые пластинки, стоя в наушниках в звукоизолированной кабинке магазина музыкальных инструментов и граммофонов, где новые записи можно было прослушать еще до покупки, причем сколько угодно раз. Уезжала на велосипеде далеко в поля, взбиралась на деревья, воруя фрукты, или в компании подруг ползала по канализации; вечно висела на телефоне, доводя до белого каления родителей и соседей, пользовавшихся «спаренной» линией; слушала по радио передачи из Сан-Ремо и с сожалением читала в журналах об итальянской королевской семье, прозябающей в своем кашкайшском изгнани[148]; учила на посиделках с подружками первые шаги входивших в моду танцев и крутила первые, еще платонические амуры со сверстниками. Смотрела первые молодежные программы в гостях у тети, уже успевшей купить телевизор. Разумеется, каждый день ходила в школу и получала плохие оценки не только по математике и физкультуре, но даже по итальянскому – за «низкопробное чтиво». И все то же время, те же часы, минуты и секунды проживала «на бреге Скамандра» – широком песчаном берегу, где стояли рядком наши вытащенные на сушу «многовеслые» корабли, а сами мы спали в шатрах, и во сне нам являлись боги; где вдали виднелись высокие стены Трои, под которыми то и дело вспыхивали стычки и откуда нас вызывали биться в поле. В этой своей бесконечной грезе я была вовсе не Агамемноном, как в наших играх в сквере, а простым солдатом греческого воинства, возможно, оруженосцем Ахилла, которому преданно служила, хотя он меня никак не выделял и даже не замечал. Моя жизнь на бреге Скамандра продолжалась и в седьмом, и восьмом классе, когда мы изучали другие эпические поэмы – «Одиссею», а затем «Энеиду». Но плыть к Итаке или в Лаций мне было не интересно. Представляя себя на борту корабля, я предпочитала «Жемчужину Лабуана» с Сандоканом в качестве капитана.
Три года в средней школе выдались странными. Я не могу точно восстановить в памяти их хронологию, знаю только, что меня сбивали с толку изменения – и в организме, находившемся в самом расцвете пубертата, и в итальянском обществе, двигавшемся прямиком к экономическому чуду. В крохотном провинциальном городке, где я выросла, за тем, куда и как ходят подростки, вообще не особенно следили, а уж моя собственная семья была в этом плане еще либеральнее прочих. Дома мы сидели крайне редко, только когда шел дождь или ударял мороз, а все остальное время гуляли где-нибудь без присмотра. Пока в дневнике не появлялось замечаний или нас не отстраняли от занятий, а в конце года не переводили без проблем в следующий класс, взрослые не слишком интересовались, делаем ли мы уроки и чем занимаемся в свободное время. Им – за исключением немногих истовых католиков – не приходило в голову проверить, какие фильмы смотрят их дети, какие книги или комиксы читают, чем занимаются после уроков, по крайней мере, пока мы были дома к ужину, что на Сардинии означало «не раньше девяти». И эта свобода, насколько мне помнится, все длилась и длилась: время растягивалось до ста часов в сутки, которых хватало не только на учебу и на книги, но и на то, чтобы поскучать в одиночестве, на секретики, известные лишь двоим, на вылазки большой компанией. Время действий, открытий, экспериментов.
С самого раннего возраста меня, как и прочих членов моей семьи, тянуло работать руками. Однако в средней школе я обнаружила в себе еще и призвание к изобразительному искусству. Я рисовала акварелью, темперой, маслом, лепила из глины. Первые в своей жизни деньги, три тысячи лир, я заработала, выиграв главный приз на устроенном школой конкурсе рисунков. Учительница рисования часто водила нас в какую-нибудь оливковую рощу порисовать en plein air[149]. Тем, у кого душа к художествам не лежала, поручали выпалывать сорняки, и оценки у них оказывались ничуть не ниже, чем у остальных. Именно нарисовав поле диких анемонов и скрученный ствол оливы, я и выиграла первый приз.
А вот за сочинительство мне так ничего и не досталось. Была в моем классе еще одна девочка, которой давался итальянский. Сказать по правде, ей, классической отличнице, давалось все, и учительница литературы вечно пыталась заставить нас соперничать. Мы же отвергали даже саму идею конкуренции: она – потому что была слишком благородна, чуть рассеяна и вообще витала в облаках, где подобной мелочности попросту не находилось места; я – потому что, признавая ее превосходство, любила одноклассницу и восхищалась ею; и потом, я ведь хотела стать художницей, так имело ли значение, что эта ведьма поставила мне по итальянскому восемь, а не десять, как ей?