В школе я учила только то, без чего не могла обойтись. Моя жизнь текла не только на бреге Скамандра, но и во многих других местах: на пьяцца Италия, в переулках старого города, в уголке между стеной и батареей, куда я забивалась почитать в дождливые дни или после ужина, когда приходило время ложиться в постель. За книги, которые советовала учительница, я бралась только в том случае, если предстояло писать по ним сочинение; о книгах, прочитанных по моему собственному выбору, она не знала ровным счетом ничего.
Ей, конечно, не под силу было бы оценить мое увлечение «Таинственным островом» Жюля Верна, читанным-перечитанным, особенно если речь шла о том, какими средствами потерпевшие крушение возвращали себе «цивилизованный образ жизни». Огонь, зажженный при помощи линзы из двух часовых стекол, пшеничное зерно, случайно завалившееся за подкладку кармана, дом, приподнятый над землей, чтобы избежать нападения диких животных… Поначалу я не связывала этот роман с «Двадцатью тысячами лье под водой», и когда в конце концов моих героев спас сам капитан Немо, испытала неописуемые эмоции. Тогда же я прочла и полное издание «Робинзона Крузо»: снова тема человека на острове, воссоздающего цивилизацию при помощи кое-каких подручных инструментов. Читая сокращенную версию, где история начиналась с кораблекрушения, я не обратила особого внимания на то, что при первом появлении Пятницы Робинзон, как само собой разумеющееся, сразу назвал себя его хозяином и повелителем. Однако затем я проглотила «Хижину дяди Тома» и, кстати, нашла ее великолепной книгой, полной возвышенных рассуждений, очень полезных и ясных, об «экономических потребностях» Соединенных Штатов, преобладавших, как тогда, так и сейчас, над моральными принципами. Теперь же, узнав из полного издания Дефо, что «коммерческие интересы», ради которых Робинзон пустился в плавание, являли собой работорговлю, почувствовала к нему такую жгучую ненависть, что лишила себя возможности оценить оставшуюся часть романа и даже сегодня отношусь к нему с некоторым недоверием, предпочитая «Молль Флендерс» того же автора[150], с прекрасным и непринужденным бесстыдством описывающего «откровенную распутницу».
В разгар театрального сезона мы с отцом ходили слушать оперу. Будучи в те годы городским советником, он имел право на два бесплатных места в ложе, отведенной для служащих мэрии. Моя мать оперой не интересовалась, как, впрочем, и братья, поэтому, когда отцу в порядке очереди доставались билеты, меня отправляли с ним, нарядив в синее бархатное платье, очень элегантное, с кружевным воротником и муаровым шелковым пояском на талии. Музыка интересовала меня намного меньше происходящих на сцене событий, мне даже казалось, что временами она просто мешала. Я бы с куда большим удовольствием посмотрела пьесу, но драматические труппы редко доезжали до Сардинии, тогда как оперные были явлением вполне регулярным. А на оперу в те годы, как правило, ходили, предварительно прочитав либретто.
Этот странный, полный архаизмов, но очень выразительный язык меня будоражил. Персонажи общались стихами, хотя к поэзии это имело не слишком близкое отношение, и употребляли слова, которых я никогда раньше не слышала. Вот, к примеру, «Поднимем мы кубки веселья»[151]: что означало это «поднимем кубки»? Выпьем или, может, скажем тост, типа, «Чин-чин, поздравляем с днем рождения!»? Как-то, роясь на чердаке, где укрывалась, чтобы порисовать и полепить из глины, я обнаружила в застекленном шкафчике коллекцию пыльных оперных либретто, принадлежавших, скорее всего, еще моей прабабушке Рафаэллине. И прочла их одно за другим, как романы. Были среди них оперы, которые я никогда не видела на сцене, например «Последний день Помпей»[152], однако кое-какие отрывки, сама того не сознавая, выучила наизусть:
Да, из лоз и виноградных
Листьев мне сплети корону!
В окруженьи чаш и амфор
Поднимусь на Геликон я.
Славу Вакху-властелину,
Гимн Венере пропою я!
Амфору, в руке зажавши,
На державу не сменяю.
Свято золото, я слышал,
Для меня ж вино лишь свято![153]
– Так пел некий Главк во время оргии. Я попыталась представить, что такое оргия. Мне случалось видеть, как напиваются мужчины на деревенских свадьбах. Они орали, рыгали, спорили до хрипоты, засыпали и храпели в первой же попавшейся постели. Мне это романтичным не казалось. Но, возможно, «упоенный» – нечто совершенно иное, нежели пьяный?
Впрочем, овладеть этим новым высокопарным языком оказалось довольно просто, и я стала вкладывать его в уста своих персонажей, поскольку находила куда более выразительным написать «Я сделаю это» вместо «Я это сделаю». Меня восхищал синтез, достигнутый Альфьери в «Антигоне»[154] при помощи одиннадцатисложника[155], традиционно приводимого в качестве примера, поскольку он содержит целый диалог из пяти реплик всего в одной строчке: «Твой выбор? – Сделан. – Эмон? – Мертв. – Готовься…»
Помимо рисования и лепки, я, раскроив купленную по дешевке на рынке ткань, шила для всей своей компании подруг одинаковые плиссированные юбки. Держала дома мелких зверюшек, насекомых, ужей, ежиков и в кармане носила их в школу. Однажды мне подарили маленькую фотокамеру. У меня до сих пор сохранилось множество фотографий тех лет, портретов или случайных снимков моих подруг и даже некоторых друзей, зарисовок из школьных поездок, а больше предметов: деревьев, лодок, крупных планов цветов и растений, зданий, из-за ветхости казавшихся мне ужасно романтичными. Занятие это было недешевое: пленка, печать… Не знаю, как я выкручивалась. Привычки выдавать детям карманные деньги еще не было, и мы вечно ходили без гроша в кармане. Клянчить приходилось на все: на мороженое, поход в кино, билет на автобус, коробку карандашей. Нашим спасением были «гостинцы». Рождество, Пасха, дни рождения, именины – в эти дни каждый взрослый считал своим долгом подарить нам немного денег. Заскочи к дяде, которого в иной день даже не подумаешь навестить, – получишь купюру в сто лир. Транжиры немедленно спускали все на журналы, американскую жвачку и коллекционные карточки, предусмотрительные откладывали кое-что на действительно важные расходы.
Отложенные с «гостинцев» деньги стали для меня по-настоящему драгоценными, когда в двух городских книжных, выставлявших товар на уличных прилавках, стали появляться небольшие серые томики, первые покетбуки[156], которые я когда-либо видела. Это была легендарная серия BUR. Она начала выходить в 1949 году, но до Сардинии добралась только в первой половине 1950-х. Огромный каталог, литература со всего света – и в полном моем распоряжении! Трагедии Шекспира или Эсхила – за шестьдесят лир, по цене мороженого! Целый океан, ныряй – не хочу. И я ныряла. Едва появлялась новая книга, мне нужно было ее купить. Каждую. Многих я не понимала. Многие перечитывала, пока не истрепывались страницы. Многие хранятся у меня до сих пор.
Через некоторое время на выбор книг для чтения стало влиять и телевидение своими «теленовеллами». Не помню, увидела ли я сперва «Джейн Эйр» на крохотном экранчике в исполнении Иларии Оккини и Рафа Валлоне или прочла в двухтомнике BUR, который храню и по сей день – собственноручно переплетенном в единую книгу и обернутом нежно-голубой акварельной бумагой с довольно наивными, моей же кисти, портретами Джейн и Рочестера. То же самое касается «Гордости и предубеждения», «Оливера Твиста», «Братьев Карамазовых»: уследить за ними на маленьком экране оказалось несложно, а вот на заполненной текстом странице случалось по-разному.
Толстого, например, я восприняла легко – еще и потому, что сперва выходили его менее спорные вещи, вроде «Казаков», а «Анна Каренина» или «Война и мир» появились несколько позже, когда я была уже подростком. Да и в тот момент «Война и мир» настолько напугала меня объемом, что поначалу я читала исключительно части, относившиеся к «миру», и только на третьем заходе взялась за «войну». Сегодня такой выбор кажется мне несколько странным: я ведь всегда любила длинные истории. Но на сей раз огромное количество страниц почему-то меня оттолкнуло. Может, успев влюбиться в семейство Ростовых, я боялась, что им придется умереть?
Прочие романы Толстого я тоже прочла, и не однажды, хотя это произошло уже через несколько лет. Меня очень впечатлила, почти потрясла «Крейцерова соната». Но спроси сегодня, что у Толстого мне нравится больше всего, я без сомнений отдам пальму первенства «Воскресению». Этот роман не только позволил мне понять духовную и политическую эволюцию писателя: когда из курса новейшей истории я узнала об Октябрьской революции, он объяснил мне, сколь неизбежным было восстание русского народа.
А вот рассуждения персонажей Достоевского бывали трудноваты для тринадцатилетней; пытаясь проследить за мыслью Ивана или Алеши в «Братьях Карамазовых», я временами чувствовала себя словно на американских горках. Мне попадалось множество интервью записных интеллектуалов, которые на вопрос, что они читали в детстве, без колебаний отвечали: «Достоевского», – категорически отрицая любое касательство к классике детской литературы. Мне же всегда было интересно, что они вообще могли понять в этих романах лет до одиннадцати. Я и в тринадцать-то барахталась в них, словно жертва кораблекрушения в бушующем море.
Стиль Джейн Остин, напротив, был простым и плавным, как и у Шарлотты Бронте. С Эмили дело обстояло сложнее, но я и любила ее куда меньше, чем сестру. Сегодня, глядя на каталог BUR, я, разумеется, не могу заявить, будто прочитала все две с половиной тысячи наименований первой серии, оборвавшейся в 1972 году, но как минимум четверть одолела. Затрудняюсь также ответить, в каком именно возрасте это случилось. Большую часть, конечно, еще до того, как мне исполнилось пятнадцать, кое-что позже, и даже сегодня я регулярно навещаю некую букинистическую лавочку, пытаясь наверстать упущенное. Наверное, если бы, угодив на необитаемый остров или в тюрьму, я лишилась всех прочих книг, то упросила бы остав