Счастье с книжкой. История одной книгоголички — страница 22 из 38

Часть третья

С Данте и Вергилием

Всего, что я прочла за пять лет в гимназии и лицее, конечно, уже не вспомнить. Школьная программа была в то время весьма насыщенной: многочасовые уроки, многочасовые домашние задания. Открытие Данте – не тех редких «непристойных» терцин, что читал мне, четырехлетней, дядя, а «Новой жизни»[248], канцон, затем «Божественной комедии», которую я, благодаря сорока пяти строфам последней песни в исполнении Витторио Гассмана, уже частично знала наизусть, а теперь, по мере того как мы читали ее в школе, постепенно выучила и остальные, начиная с первой. Моя мать этого понять не могла. Утром профессор читал нам очередную песнь, объяснял смысл и предлагал обсудить. Днем, дома, я дважды ее перечитывала, второй раз – вслух, потом клала книгу матери на колени и говорила: «Давай прогоним». Потом закрывала глаза, запрокидывала голову и читала без единой запинки. К концу третьего курса лицея я знала их наизусть – сто песен, включая самые сложные и скучные, все эти пятна на Луне, богословские диспуты и генеалогические древа правителей Европы. Я сохранила эти строки в памяти на долгие годы, хотя сейчас, с возрастом, понимаю, что в них стало многовато белых пятен. Впрочем, со временем я познакомилась и с другими людьми, выучившими, подобно мне, всю «Божественную комедию» наизусть, как весьма образованными, так и неграмотными пастухами-сардами. Не знаю, случалось ли подобное еще с какой-нибудь книгой. Правда, один мой друг, писатель Бруно Тоньолини[249], знает наизусть не только «Божественную комедию», но и всего «Неистового Роланда». Но других таких среди моих знакомых нет.

Мать сердилась: «Невероятно! Жульничество какое-то! Что ж ты так химические формулы не зубришь, перед каждой контрольной все на руках записываешь? И по истории ни единой битвы не знаешь!» А я даже телефонного номера ни разу запомнить не смогла. По естествознанию и математике меня переводили в следующий класс только за «девятки» и «десятки» по итальянскому. И потом, я была «такой милашкой»: читай, всегда давала повод посмеяться. Например, по просьбе одноклассников, чтобы учительница естествознания не спрашивала их по химии или геологии, притаскивала в класс самых причудливых существ, каких только удавалось отыскать по дороге в школу – гусениц, божьих коровок, бражников «мертвая голова», – выкладывала на учительский стол и тянула время бесконечными расспросами (моими) и объяснениями (ее) о природе и повадках этих существ, внушая, что выращиваю таких дома, хотя на самом деле знала о них крайне мало или совсем ничего и в конце урока попросту отпускала[250]. А на уроках философии я вязала, уверяя профессора, что свитер для него, но отказывалась отдать, когда заканчивала, «чтобы не ревновала жена».

Или дразнила грозную и крайне строгую преподавательницу латыни и греческого: рисовала к ее приходу на доске лес с огромным буком на переднем плане, под ним, прямо на пол, укладывала верную подругу, себе делала флейту из «ветоши» (туго скрученной фетровой ленты, которой стирали мел с доски), и, едва она входила в класс, мы вдруг, безо всякого предупреждения, начинали декламировать диалог «Титир и Мелибей»: «Tityre, tu patulae recubans sub tegmine fagi / silvestrem tenui Musam meditaris avena […]» – «O Meliboee, deus nobis haec otia fecit»[251].

Она замирала на пороге, растерянная, возмущенная, изумленная, уже готовая обрушить на нас самые суровые кары, но, услышав безупречную, идеально размеренную латынь, в итоге не только прощала нас, но и, растрогавшись, едва сдерживала слезы.

Совершенствуясь в греческом, я, помимо Гомера, открыла для себя Сапфо[252], Алкмана[253], а заодно Платона[254] и великих трагиков; от возгласа «Таласса! Таласса!» в «Анабасисе» Ксенофонта[255] мое сердце забилось чаще. Огромный прекрасный мир раскрылся перед моим взором, словно восхитительный цветок, и всей моей жизни не хватило бы, чтобы познать его целиком.

Ваш «трон в крови» поплыл

Несмотря на многочасовые домашние задания, у меня оставалось время и на многое другое. Я рисовала, шила (очередной развеянный стереотип, что, мол, интеллектуалы, будь то женщины или мужчины, даже пуговицу пришить не могут), ходила в кино и даже записалась в кинокружок, где мы снимали коротенькие документалки на новейшие компактные восьмимиллиметровые камеры, а за то, что сейчас называют «фикшн»[256], не брались только из-за нехватки актеров. Впрочем, в лицейские годы я написала две комедии, которые сама же и поставила вместе с одноклассницами и парой друзей, чья роль ограничивалась актерской игрой и пением. Еще один друг аккомпанировал нам на фортепиано, а я не только написала текст, но и была режиссером, декоратором, придумала и сшила костюмы, исполняла роль на сцене, даже пела, хотя и очень фальшиво. Эти спектакли неизменно пользовались огромным успехом, но лишь потому, что актеры и актрисы из нас были аховые, и градус комичности превосходил все наши ожидания.

Помимо кинокружка я записалась еще и в киноклуб, где показывали важнейшие фильмы со всего мира, за которыми следовали знаменитые «обсуждения». Именно тогда, с увлечения Куросавой[257], и начался мой интерес к Японии. Мне даже пришлось вместе с другими участниками получать «удостоверение» киномеханика. Дело в том, что мы крутили шестнадцатимиллиметровые пленки. Фильм состоял из двух-трех больших бобин в плоских круглых жестяных коробках, а целлулоидная пленка невероятно легко вспыхивала. Коробки с пленкой мы сами ходили забирать и сдавать в прокат, которых тогда было много. Помню, однажды для одной ретроспективы (как раз по Куросаве) нам понадобилась его экранизация «Макбета» – «Трон в крови»[258]. Мы оставили заказ, но, когда пришли его забирать, прокатчик невозмутимо заявил: «Уж простите, ваш „Трон в крови“ поплыл. Если хотите, могу предложить „Бирманскую арфу“[259]». Надо сказать, целлулоид, если его слишком долго не трогать или перегреть, в самом деле может «поплыть», то есть расплавиться. Но «Бирманскую арфу», фильм совсем другого режиссера, мы брать не стали, а «поплывший» трон заменили «Расемоном»[260].

Впрочем, за всеми этими занятиями мне удавалось выкроить время и на чтение романов, к школе не имевших никакого отношения. Естественно, я отслеживала каждый новый выпуск BUR и «Книг павлина», но, не всегда имея возможность купить новинку, брала почитать то, что находила в библиотеках многочисленной родни, или то, что они советовали мне сами.

Как Нафта и Сеттембрини

В какой-то момент мой дядя Пеппино решил, что пришло время познакомить меня с Томасом Манном[261], и на пробу дал мне «Королевское высочество». Но я никогда не умела читать медленно, смакуя детали, как предпочитал делать он, и попросту проглотила книгу. Потом прочла весь цикл, вдохновленный Библией, а следом и «Будденброков», «Доктора Фаустуса», «Смерть в Венеции»… Не буду приводить здесь полный список, но я одолела их все, в том числе и «Волшебную гору», вышедшую тогда по-итальянски под названием «Зачарованная гора» и надолго ставшую предметом наших отчаянных споров с матерью, не уступавших спорам Нафты и Сеттембрини[262]. Ее завораживали описания заснеженных пейзажей, увлекала идиллия с мадам Шоша, никогда не закрывавшей за собой дверь, отчего та вечно хлопала, с обладательницей узких «киргизских» глаз, напомнивших Гансу Касторпу мальчика, который в школе одолжил или пытался одолжить ему карандаш. Меня же волновали метафизические проблемы – болезнь как метафора; рентгеновский снимок легких, ошибочно принятый за сувенир, знак любовного признания; спиритический сеанс, в ходе которого возникает мой любимейший персонаж, покойный кузен Ганса, Иоахим[263]… Такие же стычки у нас случались и несколькими годами раньше, когда я благодаря BUR с восторгом и упоением окунулась в «Сагу о Йесте Берлинге» Сельмы Лагерлеф[264] – первой писательницы, получившей Нобелевскую премию по литературе, что моей матери категорически не понравилось. «Читаешь как одержимая, увлекаешься слишком», – говорила она мне в подобных случаях.

Мать до конца жизни оставалась заядлой читательницей, но вкусы у нее совсем не походили на мои. Уже в старости она завела привычку читать «на пару» с кумушкой-ровесницей, моей крестной, «подписчицей» городского книжного магазина, на котором лежала обязанность снабжать ее всеми последними новинками. С матерью они регулярно обменивались книгами, затем обсуждали их и почти всегда сходились во мнениях. Однако моя тетя оказалась чуточку смелее и убедила крестную оценить романы, казавшиеся матери слишком уж эпатажными. Однажды летом, к своему невероятному удивлению, я застала их, хохочущих до упаду, за обсуждением прочитанных недавно «Голы и босы» Алана Беннета[265] и «Дочери каннибала» Росы Монтеро[266]. «Люси, Люси, – сквозь смех повторяла тетя Мимма, – а помнишь, как она вдруг понимает, что незнакомец в темноте кинотеатра наставил на нее вовсе не пистолет?»