[280]. Первым делом мы выучили типичные курортные фразы: «Fräulein wollen sie mit mir spazieren gehen?» (интересно, правильно ли я ее вспомнила: после того случая мне больше не случалось говорить по-немецки, за исключением одного раза, много лет спустя, когда на Франкфуртской ярмарке я обратилась к таксисту-турку, который, правда, меня не понял): «Синьорина, не желаете ли со мной прогуляться?» («поплавать?», «потанцевать?»). Нас даже пригласили in der Zelt, в палатку, чтобы вместе почистить картошку. Снедаемые любопытством, на «наш» участок сосновой рощицы сбежались и прочие соседки, даже те, с кем мы раньше и словом не перемолвились.
По вечерам немецкие юноши составляли кругом лавки и, взявшись за руки, принимались раскачиваться, распевая духоподъемные рейнские песни, восхваляющие вино, пиво и добрую компанию. Впрочем, пить они не пили; по крайней мере, пьяными их не видели. Через пару дней мы тоже осмелились присоединиться к этому кругу и даже выучили несколько куплетов: «Trink, trink, Brüderlein trink, / Laß doch die Sorgen zu Haus! / Trink, trink, Brüderlein trink, / Zieh doch die Stirn nicht so kraus» («Пей, пей, братишка, пей, / оставь кручину дома! / Пей, пей, братишка, пей, / и брови ты не хмурь») или «Wenn das Wasser im Rhein, gold’ner Wein wär…» («Кабы золотым вином были воды Рейна…»)
Мы были совершенно очарованы этими белобрысыми шевелюрами и небесно-голубыми глазами. Однако юноши вели себя крайне вежливо и уважительно, Россанина бабушка даже ставила их нам в пример. Но мы даже представить себе не могли, какими отъявленными соблазнителями окажутся эти ангелы! Одним из первых выражений на немецком, которому они непременно желали нас научить, было «fünftausendfünfhundertfünfundfünfzig Küsse» («пять тысяч пятьсот пятьдесят пять поцелуев»). И вот настала пора отъезда, но когда мы дружно пришли прощаться в гавань Порто-Торреса, то обнаружили, что каждый из них оставил на берегу в слезах не одну, а сразу двух «итальянских подружек». Ребята умудрились одновременно флиртовать и с нами, обитательницами сосновой рощицы, и с девчонками на Радужном пляже! Мы стояли рядком на пирсе, косясь друг на друга, а они, перевесившись через борт корабля, нисколько не смущаясь, махали платочками то в одну, то в другую сторону.
Пару недель спустя начали приходить письма на немецком, расшифровать которые не мог никто. Тогда мы с Россаной поставили за ее домом двухместную палатку и, подобно Люси из комиксов про Чарли Брауна, дававшей за ракушку психологические консультации[281], открыли «бюро переводов», где в строго определенные часы принимали счастливых получательниц писем (только из нашей рощицы: соперницам предлагалось справляться собственными силами). С чего это соседки так рассчитывали на нас, знавших немецкий не лучше них, то есть едва-едва или вообще никак, нам и по сей день невдомек. Тем более что мы с самого начала допустили забавную ошибку, которая, впрочем, грозила вполне реальными неприятностями. Оказывается, в немецком языке слово «Liebe» имеет сразу два значения. С одной стороны, оно обозначает существительное «любовь» и форму соответствующего глагола. То есть «Ich Liebe dich» переводится как «Я тебя люблю». А с другой стороны, это просто «дорогой» или «дорогая», аналогично «dear» в английском. Все пришедшие письма начинались так: «Liebe Антониетта», «Liebe Джованна», «Liebe Мария Гавина». Обычное вежливое обращение. Но наша парочка переводила: «Антониетта, любовь моя», «Моя любимая Джованна»; адресаты этому верили, а учитывая отсутствие других претендентов мужского пола, рощицу вскоре окутала чарующая атмосфера любви. Даже бабушка Россаны, дама уже пожилая, но в молодости красивая и потому пользовавшаяся большим успехом, была убеждена, что пробудила страсть в некоем семнадцатилетнем Райнхольде, хотя тот всего лишь хотел поблагодарить ее за приглашение на полдник.
При помощи kleine Buch мы отваживались не только переводить входящую корреспонденцию, но и писать ответы. Кто знает, сколько ошибок мы в них наляпали, сколько двусмысленностей допустили! А один из юношей, «мой» и неведомой Марии Гавины, звавшийся Клаусом (тот самый, который был похож на Тадзио), решился написать мне по-итальянски. Правда, смысл его писем оказался недоступен нашему пониманию, однако в них непременно присутствовал один и тот же элемент: на прощание, после ритуального «fünftausendfünfhundertfünfundfünfzig Küsse» Клаус всегда писал «куча отрубей». Мы долго ломали голову, пытаясь осознать, что он имел в виду, пока наконец не сдались. И лишь тридцать (тридцать!) лет спустя одна моя маленькая читательница-итальянка, живущая в немецкоязычной Швейцарии, пролистала словарь – разумеется, большой и толстый, а не наш kleine Buch, – и, покатываясь со смеху, раскрыла мне страшную тайну. Дело в том, что по-немецки «привет» будет «Grüsse», а «отруби» – что-то вроде «Gruske». Мой Тадзио попросту перепутал соседние строчки в словаре и еще долго упорствовал в своей ошибке.
Эта нелепая переписка продолжалась целый год, а следующим летом наши «Geliebte»[282] вернулись. Но какое же разочарование нас ожидало! Одиннадцати месяцев хватило, чтобы превратить изящных, стройных подростков, наших готических ангелов, в пузатых и прыщавых любителей пива, влюбиться в которых было решительно невозможно. Мы категорически отвергли все их avance[283]. Бедняга Клаус, зимой попытавшийся хоть сколько-нибудь подучить итальянский, безутешно жаловался Россане: «Я любить Бьянку очень, но Бьянка меня нет любить». Увы, прошлогоднее очарование так больше и не вернулось.
Пока разочарование, вызванное досадной зимней метаморфозой, меня еще не постигло, я пыталась учить немецкий по «Полиглоту» – толстенному тому в темно-зеленом переплете, изданному в 1930-х годах и принадлежавшему дяде Алессандро. Мне казалось, что дело это несложное по двум причинам: потому что в немецком есть склонения, а я уже привыкла использовать их в латыни и греческом, и потому что в этих невероятно длинных предложениях вспомогательные и модальные глаголы ставят в конец, а для нас, сардов, это было и остается грамматической нормой, даже когда мы говорим по-итальянски, особенно в вопросительных фразах («Ты прийти хочешь?», «Тебе понравиться может?», «Ты любить меня будешь?»). К «Полиглоту» прилагались три пластинки на семьдесят восемь оборотов в минуту в тяжелом футляре из черного бакелита: на них были записаны озвученные разными голосами фразы, которые предлагалось прослушивать, читая параллельно книгу. В ходе каждого урока ученик знакомился с различными ситуациями на работе и дома, описывая вовлеченных в них людей, предметы и действия. Главными героями выступала семья Шнайдеров, состоящая из бабушки, дедушки, родителей, двух старших детей, мальчика и девочки лет шести-семи, и третьего ребенка (пол которого нам не сообщали, поскольку в немецком языке, к моему удивлению, люди тоже могут быть среднего рода – das Kind), еще не умевшего ходить, а на картинках одетого в комбинезончик-унисекс.
Первый урок состоял из описания различных членов этого семейства, портреты которых можно было лицезреть на крупной черно-белой иллюстрации, размещенной рядом с текстом: типичная зажиточная семья в элегантной одежде по моде тридцатых годов, запечатленная во время отдыха в гостиной. Каждый из них занят своим делом: дедушка сидит в кресле и курит трубку («sitzt auf einem Sessel und raucht eine Pfeife»); бабушка вяжет; отец читает газету за столом («sitzt am Tisch undliest eine Zeitung»), мать поет, аккомпанируя себе на фортепиано («spielt Klavier und singt ein Lied»), мальчик играет в мяч («spielt mit Ball»), девочка – в куклы («mit Puppen»), а малыш/ка – с деревянной лошадкой на колесиках («mit Pferdchen»). Я до сих пор прекрасно помню и картинки, и выражения, описывающие эти занятия.
Вторая страница начиналась с фразы «Da sind wir wieder im Wohnzimmer» («И вот мы снова в гостиной»). Эта шутка вошла в наш «приятельский лексикон», поскольку примерно тогда же мне довелось присутствовать на весьма роскошном официальном ужине и сидеть рядом с немецким послом. Желая завязать разговор, я улыбнулась ему и сообщила, что «мы снова в гостиной», оставив посла в некотором недоумении – отчасти потому, что мы были вовсе не в гостиной, а в зале ресторана, отчасти потому, что на этом мой немецкий иссяк. Не могла же я, в самом деле, сказать, что фрау Шнайдер играет на фортепиано и поет, ведь там не было ни фрау, ни фортепиано, ни дедушки, курящего трубку.
«Должно быть, он посчитал, что к нему подсадили чокнутую», – заключила Россана, которая, сидя напротив, благоразумно решила не раскрывать рта. Со временем я кое-кому проболталась об этой истории, и с тех пор всякий раз, когда друзья-подружки желали посмеяться над моими языковыми навыками, они глумливо выкрикивали: «Da sind wir wieder im Wohnzimmer».
Далее «Полиглот» следовал за семейством Шнайдеров на обед (причем синьора на кухне давала указания кухарке), затем в отпуск, на море и в горы… А мне тем временем становилось все тоскливее. Ничего увлекательного, никаких загадок, как в испаноязычной поэзии. Жизнь семьи Шнайдеров была невероятно скучной, совсем не похожей на Будденброков. Скорее, она послужила мне примером того, чем литература отличается от чистой, неприукрашенной хроники; того, что недостаточно просто рассказать о неких событиях, описав внешний вид участников и их занятия. Литература, как показало мне это сравнение, являет собой преображение жизни, метафору, интерпретацию. Время от времени я задумывалась, можно ли, выйдя из дома Шнайдеров, из этой гостиной, случайно встретить на улице «маленького человека» Фаллады, взошла ли уже заря нацизма. Но «Полиглот» не мог мне ответить.