Счастье — страница 14 из 16

В траве сидел, растопырив крылья по сторонам, подрощенный птенец дрозда. Он был размером как взрослая птица, но брюшко еще отливало желтизной. Птенец изо всех сил пытался взлететь, бил крыльями, но у него ничего не получалось, и он растерянно озирался по сторонам, испуская пронзительные вопли. Она приблизилась к птенцу, но он не отреагировал. Скорее всего, он еще не представлял себе всей опасности, которой подвергался на земле. Первая же кошка задерет его просто из любопытства. Татьяна протянула к птенцу руку, взяла в ладонь. Она знала, что иногда птицам бывает сложно взлететь с земли, их нужно легко подтолкнуть вверх. Татьяна потрясла ладонью, но птенец только сильнее вжался в нее. Вероятно, он слишком сильно ударился о землю, попытавшись вылететь из родного гнезда. Тельце его пошатывало даже при безветрии, желтые глаза блуждали по сторонам. Он выглядел слишком беззащитным в огромном мире, о который только что разбился. И от этого зрелища такая горечь внезапно подкатила изнутри, что Татьяна громко, почти на рыдании, вздохнула. Птенец вздрогнул, попытался расправить крылья, вытянул шею, но уже не в силах был закричать, а в следующее мгновение уронил головку и застыл, сложив крылышки. Он умер.

Тогда Татьяна впервые за долгое время смогла заплакать. Она вспомнила, что ей горько не от зрелища мертвого птенца, а совсем по другой причине. Резкая боль пронзила нутро, и она закричала — оттого, что все раз и навсегда кончилось.

К ней вызвали фельдшера. Он сказал, что, если хочется плакать, это хорошо. Значит, нужно плакать. Кричать. Жаловаться. Можно даже выть. Все будет лучше. Лучше, чем полное бесчувствие.


12.

Осенью 1973 года в роно был однодневный семинар для директоров сельских интернатов и школ. Семинар закончился в четыре часа, а автобус с автовокзала уходил только в половине седьмого, нужно было где-то скоротать два с половиной часа. Она наскоро перекусила в служебном буфете, кормили там неплохо, но она почему-то стеснялась есть при посторонних людях. Можно было бы, конечно, прогуляться по городу, но погода была ветреная, сырая, а ее как раз угораздило одеться не по погоде — легкий плащик и платочек в горошек. С утра солнце светило, даже думать не хотелось о том, что погода испортится, и вот пожалуйста.

Поеживаясь от ветра, она пересекла улицу по направлению к книжному магазину и некоторое время скоротала там между полок, но потом заметила, что продавщица с высоко взбитой прической очень внимательно за ней наблюдает, и Татьяна Петровна, стушевавшись, поспешила за дверь. Вдруг еще подумают, что она хочет украсть книжку? Стыд-то какой. Татьяна Петровна вообще неуютно чувствовала себя в городе, среди чужих людей. Она понимала, что по большому счету никому здесь не интересна, даже в роно от нее требовали исключительно планы и отчеты по этим планам, иного просто не спрашивали. А зря. Она бы рассказала, какой замечательный праздник они готовят к седьмому ноября, какие костюмы удалось сшить для интернатского хора и как девочки исполняют русский танец — это ж настоящее загляденье!

Уткнув нос в воротник плаща, она направилась в сторону автовокзала, надеясь пересидеть оставшееся время в зале. Там, по крайней мере, было тепло и торговали пирожками с капустой.

— Татьяна Петровна! — неожиданно окликнул ее звонкий высокий голос.

Она вздрогнула, огляделась по сторонам... Дорогу ей преградила женщина с коляской, в модном голубом пальто.

— Татьяна Петровна! Вы не узнаете меня?

Может, это бывшая ученица? Нет, Татьяна Петровна действительно ее не узнавала.

— Я Надя. Надя Мокроносова. То есть теперь Егорова.

Надя? Ну да, конечно, это была Надя Мокроносова. Только без подсказки Татьяна Петровна точно бы ее не узнала. Надя округлилась и коротко подстриглась. Нежный газовый шарфик, повязанный вокруг шеи, трепетал на ветру.

— На-дя. — она не могла скрыть искреннего удивления. — Наденька, да какая же ты стала красивая! Дай-ка я обниму тебя, Наденька.

Она не могла сдержать слез, хотя знала, что ей не следует, никак нельзя плакать. Она ведь каждое утро убеждала себя в том, что она сильная, что сможет преодолеть еще и этот день, что в ее жизни все равно остается радость...

— Татьяна Петровна, да что вы! Успокойтесь, вы только не плачьте, пожалуйста. Я так рада вас видеть, вы себе даже не представляете.

Татьяна Петровна наконец совладала с собой и, насухо утерев слезы платочком, сказала:

— Надя, а у тебя в коляске ребеночек! Ты замуж вышла?

— Да, представляете! И вот дочке уже целых десять дней. Я ее Танюшей назвала в вашу честь.

— Ой, правда? Наденька, да ты моя дорогая! — она опять обняла девушку, от нее так хорошо веяло юностью, здоровьем, надеждой. — А можно я взгляну на девочку? Не бойся, у меня глаз хороший.

— Конечно, она у меня настоящая красавица!

Надя откинула уголок одеяльца. Маленькая Танечка сладко спала, сложив бантиком крошечный ротик, в неведении, что окружающий мир бывает жесток и несправедлив...

— А муж у меня моряк, — похвасталась Надя. — Подолгу, правда, в море уходит, зато потом я на него надышаться не могу. Вот, пальто мне привез и сережки подарил за Танюшку... Ой, Татьяна Петровна...

— Что?

— А это ничего, что я такая счастливая?

— Наденька, ну какие глупости спрашиваешь. Даже не думай. Я очень за тебя рада. В конце концов, человек ведь и рождается для счастья.

И она еще долго смотрела им вслед — как они удалялись вниз по улице, и теперь даже не замечала сырого холодного ветра, который продувал насквозь ее плащичек. Ей было удивительно хорошо в эту минуту и потом, уже на автовокзале, где полы вместо уборщицы подметал сквозняк — сырой поток воздуха гонял по грязному полу бумажки и обрывки пакетов.

А в интернате тем временем случилось ЧП. Мальчишки разбили окно в кабинете на первом этаже. Огромная дыра зияла на полстены, такое большое стекло еще попробуй достань. Столяр посмотрел, сказал, что сможет застеклить только половину, а вторую половину придется забить досками, ну временно, конечно, а там что-нибудь придумаем.

Хулиганов поймали. Ими оказались второклассники Мещеряков и Копейкин. Последний вообще был в интернате на самом плохом счету, хотя определили его сюда только в начале учебного года, из обычной школы перевели, потому что он и там успел разбить все, что можно. Матери у него давно не было, отца только водка интересовала. Зачем ему этот довесок? Вот и отправили Копейкина в интернат как абсолютно безнадежного человека. А он с виду Копейкин и был: такой маленький, что в карман засунуть легко. Однако в первый же день на учительском столе журнал обоссал, чтобы чернила расплылись и его двойка вместе с ними. Учительница кричала: «Не буду я учить Копейкина. Вот хоть режьте — не буду». Никто, конечно, ее резать не стал, в другую параллель Копейкина перевели, там учительница построже была. Ей достаточно только из-под очков на класс взглянуть — и все, как мыши, сидят тихонько.

Вдобавок Копейкина мучила экзема, да такая, что смотреть больно — руки по локоть в коросте и возле ушей парша. Вот Мещеряков и стал над ним издеваться, обзывал шелудивым. Подрались на перемене, Копейкин хотел от супостата в окно сбежать, раму на себя дернул, да силы не рассчитал. Тяжеленная рама по инерции в стенку ударила, стекло — вдребезги. Крику было много, битое стекло по всему полу, вдобавок Копейкин все-таки из окна на улицу сиганул, коленки и ладони в кровь разбил. Плакал.

В директорском кабинете он уже не плакал. Сидел такой маленький и безмолвный, с перебинтованными ручонками, уперто смотрел в пол. Татьяна Петровна, которая вроде бы должна была пригрозить Копейкину отчислением из интерната, тоже молчала, потому что Копейкин вызывал единственно жалость с нехорошей примесью гадливости — тоненькая шейка его, выдергивавшаяся из ворота, была покрыта красноватой коростой. Наверняка Копейкина изводил постоянный зуд. Куда такого отчислишь? Разве что в другой интернат, для трудновоспитуемых, а оттуда у Копейкина один путь — в детскую колонию, потому что никого это заведение для трудновоспитуемых не перевоспитывает, а колония тем более.

Татьяна Петровна, прокашлявшись, взяла со стола папку с личным делом ученика. На папке было аккуратно выведено чернилами: «Копейкин Василий Михайлович, г. р. 1965».

— Василий Михайлович? — неожиданно для себя повторила вслух Татьяна Петровна. Конечно, она и прежде знала, что Копейкина зовут Вася, но сегодня вдруг его имя будто повернулось к ней новой гранью.

— Я Василий Михайлович, ну и чё? — Копейкин оторвал взгляд от пола.

— Какое у тебя, оказывается, длинное красивое имя. А знаешь, Василий Михайлович, я тоже была в детстве сперва очень маленькой, и меня все вокруг звали Танькой, а потом вдруг однажды назвали Татьяной, и я сразу за одно лето взяла и выросла.

— Ну и чё? — сказал Василий Михайлович.

— А то, что ты, Вася, однажды тоже вырастешь. И станешь большим и уважаемым человеком.

— Чё, правда? — Копейкин спросил с большим удивлением, а потом вдруг расхохотался. — Нет, в самом деле? Или вы чё, так шутите? Ну вы даете, Татьяна Петровна! А-ха-ха.

— Ты напрасно смеешься, Василий Михайлович, давай я тебя буду так называть, чтобы ты поскорее вырос.

— Чё, правда вырасту?

— Это я тебе обещаю совершенно точно: ты обязательно вырастешь.

Татьяна Петровна понимала, что ведет себя абсолютно непедагогично. Она сошла со своего директорского пьедестала, она не стала ругать Копейкина. Василия Михайловича. Отчасти еще потому, что все вокруг только и делали, что ругали его, и он сам давно не обращал на эту ругань никакого внимания. Более того — возможно, он для того и пакостил всем вокруг, чтобы на него наконец обратили внимание.

— И вот что еще я тебе обещаю, Василий Михайлович, — продолжила она очень серьезно, как будто говорила со взрослым. — Я не стану отчислять тебя из интерната. Хотя все учителя только этого и ждут, по правде говоря. Потому что считают тебя человеком отпетым, конченым то есть. — и опять она поступила чрезвычайно непедагогично. Нельзя же вот так прямо заявлять ребенку, что он человек отпетый.