— Ты хочешь сказать, когда у тебя появляются расходы, ты отсылаешь счет адвокату, и он оплачивает его из твоих же денег?
— Примерно так. Но это, как ты уже слышал, не мои деньги.
— Эмиль, — сказал Фриц, — но ведь ты же не под опекой?
— В финансовом отношении — под опекой, и это меня устраивает. Я не люблю иметь дело с деньгами.
— И кто же этот твой… этот ваш адвокат?
— Доктор Шпитцер.
— Почему именно Шпитцер? Этот реакционер! Этот головорез!
— Драматический тенор, — сказал Зуттер, — специалист по правам человека. Его бухгалтерские счета всегда на высоте. Не я его выбирал, а Руфь. Roma locuta, causa finita[19].
— Речь, должно быть, идет о миллионах, — прошептал Фриц.
— Вполне возможно, — согласился Зуттер. — Но меня это никогда особенно не интересовало. Ты знаешь, Фриц, я рос в трудных условиях, у нас дома говорили только о том, чего у нас не было: все о деньгах да о деньгах. Поэтому я поклялся, что никогда не стану ими заниматься. Независимо от того, будут они у меня или нет. Матушка Фортуна позаботилась, чтобы это мое желание исполнилось, и деньги у меня действительно были благодаря Руфи. И для меня стало делом принципа жить так, словно у меня их нет. Этот принцип разделяла со мной и Руфь, в ее миллионах мы не нуждались.
— Господи, везет же людям. И на что тратятся эти деньги?
— Руфь поддерживала несколько фондов, как и ее тетя. «Врачи без границ», «Гринпис» и еще парочку других, о которых она не любила распространяться. Для одной религиозной общины в Индии она основала монастырь.
— И ты еще удивляешься, — совершенно серьезно заметил Фриц, — что кто-то хотел убрать тебя с дороги?
— Кому это могло понадобиться? — спросил Зуттер.
— Как кому? — рассеянно переспросил Фриц. — Я не сыщик, я всего лишь теолог, но дай мне десять минут, и я отыщу тебе сотню мотивов.
— Валяй, — весело согласился Зуттер.
— Для управляющего наследством Руфи ты обременительный нахлебник. Твоя ежемесячная рента — это же чистая трата денег. Эту графу расходов вполне можно убрать.
— Что ж, Шпитцер на роль преступника вполне сгодится. Валяй дальше.
— Ему и не надо было делать это своими руками. Ты говоришь, что не знаешь, на что тратятся деньги. За этим может стоять организация, которая возьмется быстро решить твой вопрос.
— Ну вот, в игру вступает мафия. Какая же — русская или чеченская? Или ограничимся классической из обеих Сицилий?
— Послушай, — сказал Фриц, — я не шучу. И прежде всего вижу одного бесспорного подозреваемого — тебя.
— Но я же не мог стрелять в себя с пятидесяти метров: у меня для этого руки коротки.
— Но свою жену ты мог убить, — сказал Фриц. — Тебе никогда не приходила в голову эта идея?
— Это другой вопрос, — задумчиво ответил Зуттер, — и мне кажется, ты путаешь ее с той, что близка твоему христолюбивому сердцу. Можешь и дальше не скрывать своих мыслей. Только, пожалуйста, не приписывай их мне. Это, знаешь ли… некрасиво.
— Зато убедительно, — невозмутимо продолжал Фриц. Убрав с дороги Руфь, ты мог быстрее подобраться к ее деньгам. Ты ведь даже не знаешь, во что обошелся ей ее рак.
— Да нет, я знаю, что ваша достославная «группа самопознания» стоила ей пятьдесят тысяч шиллингов. За это я мог бы подать на вас с Моникой в суд.
— В таком случае советую тебе нанять другого адвоката, не Шпитцера, этого плута, которого ты публично осрамил в газете. Управляющего твоим собственным наследством!
— Вот видишь, до чего доводят деньги, — сказал Зуттер. — До несвободы, идиотизма и тьмы нелепых подозрений. Теперь ты понимаешь, почему я знать о них не хочу.
— Однако же ты их брал и продолжаешь брать. У людей, которые, может быть, не разделяют твоих взглядов на деньги. Я тоже их не разделяю. Ты глупец, не желающий знать, как и чем наносишь себе ущерб. Ты все еще остаешься мишенью, Эмиль!
— Слушая тебя, я начинаю верить в то, о чем писала «Субито». Когда меня подстрелили в лесу, репортера этой газеты интересовал только один вопрос: «В каком мире мы живем?»
— Чертовски верно, — заметил теолог, — мы живем в реально существующем мире, который не только кругом околпачен. Он сам хочет, чтобы его обманывали.
— «В страхе живете вы в этом мире, — процитировал Зуттер, — но утешьтесь, я преодолел мир». Я не боюсь, и знаешь почему? Потому что немножко знаю по-гречески. Мир, о котором там идет речь, называется kosmos, что значит «украшение». Мир — это сплошное великолепие, и не его вина, что мы не умеем с ним ладить. С какой стати мне жаловаться на это великолепие, только потому что я не в состоянии его удержать? Разве от этого он становится несостоятельным? Мне не хочется быть занудой, Фриц, поэтому я не христианин и не экономист. Я могу только пожалеть человека, который из-за частички этого великолепия, которое не принадлежит ни ему, ни мне, хочет меня прикончить. Я не принимаю его всерьез — даже в том случае, если ему удастся его замысел. Для меня мир, в котором я вынужден бояться за свою жизнь, кажется слишком глупым. А потому и мотивы, которые ты мне называешь, кажутся мне слишком глупыми — излишними, как и твое христианское миросозерцание, которое без всяких усилий смог поколебать зубной врач из Пирмазенса. Если я глупец, ОФриц, то и ты тоже.
— Сатана гордым стал, да с неба упал.
— Не вижу здесь ни гордыни, ни падения, — сказал Зуттер. — Та цена, которую ты платишь за свое видение мира, не подтолкнет меня к падению.
— Эмиль, я просто не понимаю. Тридцать лет ты был судебным репортером. Ты внимательно приглядывался к людям, к тому, что они делают, раскрывал подоплеку их дел. А теперь не можешь понять, что ты главный подозреваемый в смерти Руфи. Что полиция, конечно же, подозревает тебя и, конечно же, продолжает следить за тобой, за каждым твоим шагом.
— Я догадываюсь об этом, — сказал Зуттер, — и это меня забавляет. Даже успокаивает, так как недобрый взгляд полиции может пересечься с глазом целящегося в меня преступника. Но полной уверенности в этом у меня нет, хотя преступность полиции в нашей стране все еще низка в сравнении с Бразилией. Но все может измениться, если в этой сфере по-прежнему не будет порядка. Как оплачивает государство своих верных слуг из скудного бюджета? То-то и оно. Вот им и приходится искать спонсоров. А где их найдешь, как не на той стороне, с которой столь долго профессионально общаешься? Так они могут делать друг другу скидки, полную цену платит сегодня только глупец. В таком случае почему не я?
— Ты нигилист, — сказал Фриц.
— Я с удовольствием оставляю за другими право быть моими врагами. Поэтому меня не интересуют мотивы, которые ты мне предлагаешь. Забирай их обратно. Давай полюбуемся дождем и кошкой, которая получает от него удовольствие.
— Эмиль, — озабоченно сказал Фриц, — тебе уже никто не поможет.
— Не поможет тот, кто сам беспомощен. Руфь мне помогала.
— Если ты в ней не обманывался, — сказал Фриц. — Посмотри на Монику. Когда женщины снимают с себя грим тщеславия, называемый ими любовью, они на все способны.
— А мы разве нет? Вполне может быть, что я обманывался в Руфи, но я хотел этого. Как христианин ты должен знать: воля человека — его царствие небесное.
— Для царствия небесного ты, по-моему, не годишься.
— Вот тут ты совершенно прав, — согласился Зуттер.
Зуттер поставил перед собой цель: до отъезда в сентябре в Сильс прибраться в доме. «В „Шмелях“ должна быть чистота». Он попытался сделать это прошлой зимой — и застрял уже в подвале. Там так и остался стоять ряд набитых под завязку серых мусорных мешков — словно «скульптурная» группа Георга из эмментальского периода, названная им «Двенадцать апостолов» и вызвавшая в семидесятые годы немалый скандал. Сегодня этим уже никого не удивишь, а тогда, вспомнил с тоской Зуттер, даже мусорные мешки вызывали сенсацию.
Зуттер так и не вывез свои мешки, они стояли в подвале, полные дорогих его памяти вещей, которые он, оставаясь в здравом уме, никогда бы не выбросил. Чтобы составить себе представление о содержимом мешков, их надо было опорожнить, и тогда подвал снова погрузился бы в хаос. «Начну-ка я лучше сверху, — решил Зуттер, — летними вечерами там можно работать до половины десятого, не включая свет».
В фирме, занимавшейся перевозкой вещей, Зуттер заказал достаточное количество картонных ящиков двух размеров. Место для них он очистил в зимнем саду, перетащив растения во двор, а самые чувствительные пристроив в тени у террасы: пусть подышат горячим воздухом своей родины, тем более что жара в июне стояла тропическая. Дожди начались только в июле, резко похолодало, Центральная Европа оказалась в зоне холодного циклона, который застыл на месте. Но Зуттер не замечал непогоды и продолжал жить в обществе своих картонок, превративших дом в лабиринт; он лавировал в проходах между ними, словно канатоходец. Ящики тянулись к нему своими четырехугольными ртами с высунутыми надломленными языками, ожидая, что он наполнит их ненужными вещами; долго же им приходилось ждать.
Ибо Зуттер не торопился. За какую бы вещь он ни взялся, ему не хотелось с ней расставаться. Полки и шкафы он, как правило, очищал быстро, дело стопорилось, когда нужно было решить, что делать с ненужной вещью. Отправить в ящик? Нет, там она раньше времени исчезнет навсегда. Лучше на пол — чтобы оставить на виду и как следует поразмыслить. Поразмыслив, он не хотел выпускать из рук самые странные вещи, но даже и самые обыкновенные обретали странную притягательность. В доме почти не оставалось места, где можно было бы присесть, но он садился и замирал с бельем Руфи в руках или с уже отобранной на выброс книгой — в последний момент он обнаруживал в ней достоинство, которого раньше не видел.
Хорошо, что хоть кошка замечала его присутствие. Когда он нечаянно ронял на пол фломастер или нафталиновый шарик, она воспринимала это как приглашение поиграть. Но если падали ножницы или пресс-папье, кошка отскакивала в сторону, опасаясь за свою жизнь, и уже не верила, что с ней играют. Зуттер не мог не вид