— Ну почему тебе страшно, ведь ты же знаешь, что это я, Ниночка!
— Но я же тебя не вижу!
Так, думаю, с первого раза не получилось. Ну ничего, я тоже стойку в первый день сделать не смогла — всё падала, только на второй получилось. И всё равно стойка у меня плохая — на руках я пока ходить не могу.
— Пойдём покачаемся на трапеции! — предлагаю.
— Пошли! — Она радуется, смеётся, даже не верится, что только что плакала.
На следующий день зову Анку:
— Давай тренироваться на храбрость!
Она говорит:
— А как?
Я думаю: неужели забыла вчерашнюю игру?
— В «Помогите» будем играть — это же тренировка на храбрость! — говорю.
Анночка задумалась, стала грустная и говорит:
— Мне не очень хочется в эту игру играть.
Я удивилась, расстроилась и спрашиваю её:
— Ты хочешь храброй стать?
— Хочу! — говорит, и мне кажется, что говорит уверенно.
— Тогда давай играть — тренироваться!
— Давай! — соглашается она вдруг очень просто, и лицо не грустное.
Она опять идёт в детскую, я зарываюсь в пальто и начинаю выть оттуда этим замечательным, страшным, тихим голосом:
— По-мо-гы-тэ-э! — И мне самой вдруг становится ужасно смешно от этого голоса! Я боюсь расхохотаться, но тут прибегает Анночка. Она, не добежав до вешалки, кричит отчаянным голосом:
— Ниночка! Это же ты?!
А я вою, как из какой-то глубокой ямы:
— Я не Ниночка! По-мо-гы-тэ-э! — И самой невозможно смешно от этого голоса.
Анка кричит:
— Ниночка, скажи, что это ты!
Слышу, плачет. Просто рыдает, пальто быстро-быстро гребёт, до меня догреблась. Я хватаю её, опять веду в детскую, садимся на Бабушкину кровать, слёзы ей вытираю — мне её очень жалко, но почему-то мне очень смешно из-за своего дурацкого «страшного» голоса! Я совсем не понимаю, как можно меня бояться. Ведь я так Анночку люблю, и она это знает, тогда почему она меня боится? Надо подумать! А пока надо её развеселить. Пошли, говорю, попоём, я две новые песни подобрала на рояле! И мы бежим в столовую.
Вечером — мы уже поужинали — Мамочка Мишеньку уложила в детской, зовёт меня в родительскую спальню. Садимся на их кровать, и Мамочка меня спрашивает:
— Нинуша, что за игра, в которую вы с Анночкой вчера и сегодня играли?
Я ей всё очень подробно рассказала: и почему я эту игру придумала, и как в неё играть, и что у нас пока ещё ничего не получается — ну, в смысле «храбрости». Мамочка взяла меня за руку и сказала очень серьёзно:
— Нинуша! Две вещи хочу тебе сказать. Во-первых, никогда больше не играй с Анночкой в эту игру Ты не делаешь и не сделаешь её этим храбрее, но ты её сильно пугаешь, а ей это не нужно, она и так очень пугливая. Во-вторых, подумай, мне не нужно, чтобы ты дала мне ответ, мне нужно, чтобы ты сама себе ответила, ведь ты умная, добрая и честная девочка: не хотела ли ты её немножко попугать? Иногда люди хотят сделать что-то хорошее, а получается плохо — по разным причинам, и знаешь, бывает, человек сам не понимает, почему так плохо получилось, а иногда знает, но не хочет даже себе в этом признаться. Я уверена, что ты хотела её сделать храбрее, я знаю, как ты её любишь. Подумай об этом… для себя!
Пока Мамочка это говорила, у меня в душе всё перемешивалось — и удивление, и расстройство, и негодование, и грусть — ив конце вдруг так закололо, как будто это стыд и я сделала что-то плохое!
— Мамочка, можно, я пойду? — Я спустилась с кровати и добавила: — Я пойду подумаю!
— Да-да! Иди, моя родная! — Мамочка погладила меня по голове.
Я пошла на кухню, там Бабуся что-то варила, и я встала у окна.
— Посмотри, деточка, в окно, посмотри на небо! — говорит Бабуся. — Там облака такие удивительные картины делают!
Я покивала головой и стала думать.
Всё-всё подряд вспомнила, все свои чувства, и поняла: я честно, очень честно хотела её сделать храбрее. Но когда в первый раз разозлилась, я перестала думать о главном — Мамочка мне как-то говорила, что когда человек сильно сердится, он может забыть о главном. А главное здесь — это Анночка и её страх! И во второй раз я забыла про Анночку, потому что мне было очень смешно.
В общем, я придумала глупость, но не потому, что я злая, а потому, что я, как говорит Эллочка, легкомысленная.
Но все равно — грустно!
Миса-Миса
Мамочка уложила Мишеньку спать. Все дома, кроме Ёлки — она, бедная, ходит в общеобразовательной в третью смену, поздно приходит — в общем, ужас! Что за смена такая дурацкая!
Вдруг Мамочка зовёт нас из столовой, а Бабушку из кухни, прижимает палец к губам, мы останавливаемся около детской, Мама чуть-чуть приоткрывает дверь, и я слышу, как Мишенька поёт:
Миса-Миса, Миса-Миса,
Да-а-гой!
Миса-Миса, Миса-Миса,
За-а-той!
Потом какие-то не очень понятные слова, потом опять «Миса-Миса…».
Я говорю:
— Так ведь он мой «Гавот» поёт, ну, который я на скрипке играю!
Мамочка говорит:
— Да! И на него положил… слова! Сам себе колыбельную поёт!
— Забавно! — говорит Папа и уходит в столовую к себе за письменный стол.
— Чудо, а не ребёнок! — говорит Бабуся и уходит на кухню.
— Какой он замечательный! — говорит Анночка нежно и уходит в столовую — она там за столовым столом рисует.
Мы остаёмся в коридоре с Мамочкой.
— Мамочка, — спрашиваю, — помнишь, как Анка перед войной песню сочинила — «Маленька девочка»? Ей тогда было всего два года и два или три месяца.
— Да! — говорит Мамочка. — А ведь Мишеньке уже целый год и почти два месяца!
— Нет, не в возрасте дело, — говорю, — а просто это не его музыка, не он её сочинил — хотя у него очень как-то мило получается, но это…
— Плагиат! — И Мамочка начинает хохотать, но тихо.
— Ну… что-то вроде этого, — говорю. — Хотя поёт он чудесно!
— А он чисто поёт? — спрашивает Мамочка вдруг серьёзно.
— Чисто, — говорю, — даже форшлаг делает голосом, а это трудно!
— Может, у него и слух абсолютный, как ты думаешь? — Она опять спрашивает очень серьёзно.
— Конечно абсолютный! — Я говорю уверенно, потому что в этом не сомневаюсь. — И память Папина — нотка в нотку всё запомнил — весь «Гавот».
— Но всё-таки это плагиат, — заканчивает Мамочка опять очень серьёзно.
— Да! — говорю, улыбаюсь ей, машу рукой и иду в столовую.
Когда подхожу к столовой, слышу, что Мамочка тихо хохочет.
Мамочка часто смеётся — она очень весёлая и большая «хохотушка»!
Наверное, что-то весёлое вспомнила!
Положа руку на сердце
Наша арифметичка очень симпатичная, но её немножко жалко.
Она пожилая, маленькая, на ней всегда одно и то же серое и старое платье. Седые волосы у неё так же, как и у всех учительниц, стянуты назад в пучок, а там, где у всех людей живот, там у неё — вот так мне кажется — подложен маленький тазик! Знаю я, что никакого тазика там нет, но, когда её вижу, всегда вспоминаю про тазик.
Она никогда не кричит, никого не ругает, и я иногда думаю, что она всех немножко боится.
Сегодня в самом начале урока она вдруг говорит своим тихим и добрым голосом:
— Дети, я не буду ставить двойки! Скажите положа руку на сердце, кто из вас сегодня не сделал домашнее задание? Поднимите руки!
Я, конечно, задание не сделала и подняла руку. Смотрю — я одна не сделала домашнее задание, больше никто руку не поднял. Она оглядела класс, потом сказала тихо и ласково:
— Шнирман, двойка!
Все девочки стали на меня смотреть, в классе было удивительно тихо.
Я очень старалась, чтобы по моему лицу никто не догадался, что я думаю и чувствую. А я чувствовала такое невыразимое удивление, но это удивление скоро перешло во что-то скользкое и мерзкое.
Арифметичка начала свой урок, и он прошёл как всегда.
Потом всё было обычно. У меня нет подруг в классе, но отношения со всеми хорошие. Валя в переменку пыталась мне что-то сказать — про это, но я приветливо махнула рукой и сказала:
— Да всё это ерунда! — И стала обсуждать с ней очень важное событие — у нас на углу появилось мороженое.
Стоит женщина в белом халате, перед ней большой сундук на колёсах — там не очень большая дырка, в ней много мороженого. В левой руке у женщины круглая такая формочка на палке, в правой — ложка, как большая, очень большая, столовая, на сундуке лежат в бумаге вафельные кругляшки. Она берёт одну кругляшку, кладёт её на дно формочки, потом ложкой из сундука вынимает мороженое, мнёт и распределяет его в формочке, потом берёт вторую кругляшку, кладёт её сверху, потом что-то делает с ручкой — и у неё в руке круглое мороженое, а сверху и снизу вафельные кругляшки.
Я пришла домой, Ёлка ещё не ушла в свою третью смену. Мы сели обедать — все, кроме Папы, он на работе. Я уже суп съела и всё ещё не рассказываю — на двойку наплевать, но про такую подлость даже рассказывать очень трудно. Но рассказала. Все сначала просто онемели.
Потом Ёлка как-то даже сквозь зубы говорит:
— Вот гадина!
У Мамочки стало костяное лицо, правда ненадолго. Бабушка лицо руками закрыла и говорит:
— Какой ужас! Пожилой человек — какой позор!
У Анночки такое жалостливое лицо, и она говорит:
— Ниночка, не расстраивайся, ты ведь правильно руку подняла!
Мишенька на своём большом стуле сидит и видит, что все очень серьёзные, — и тоже стал очень серьёзным, смотрит на всех подряд — пытается понять, что случилось?
А у Мамочки уже обычное лицо, и она говорит:
— Нинуша! История, конечно, очень гадкая, но я надеюсь, что ты не станешь распространять это на всё человечество?
Я задумалась, потом отвечаю:
— На всё человечество это не надо распространять, но… учителям, наверное, лучше не верить!
— Знаешь, Нинуша, — просит Мамочка, — расскажи-ка ты нам, пожалуйста, про вашу преподавательницу арифметики — ну какая она была до этого случая. Что ты о ней думала?