Получать удовольствие от поэзии, оказывается, так непросто, что моя заметка больше похожа на предостережение, чем на агитацию. Как быть? А я еще обошел молчанием необходимую читателю стихов искушенность и начитанность, чтобы в полной мере наслаждаться мастерством, с каким автор обращается с приемом; кивать, будто старому знакомому, цитатам и заимствованиям; реагировать на остроумие и проч.
Чтение стихов — удовольствие одновременно сильное и трудное, и чем раньше пристраститься к этой радости, тем лучше. Как бы то ни было, любитель поэзии не останется внакладе хотя бы потому, что «поэзия утешает, не обманывая», — сказал один многоопытный старик.
Хорошо бы смолоду попасть под влияние старшего, который любит стихи; хорошо, если этим старшим будет учитель литературы, но вовсе необязательно. Для меня таким человеком стал отец — он помногу читал их наизусть и вслух, причем правильно читал: без этого казенного «выражения», зато с чувством и с толком — прикрыв глаза и самозабвенно подвывая.
Эники-беники
Каждый из нас в младенчестве овладевает речью, чтобы выражать собственные желания и переживания, добиваться своего: боюсь жука, хочу на горшок, не буду кашу. Рано или поздно мы обращаем внимание на то, что некоторые слова забавно перекликаются друг с другом — иногда бессвязно (кошка/немножко), иногда — чуть ли не со смыслом (собака/кусака). Но это не всё. На слух мы различаем, что одно и то же сообщение может «идти» как по маслу — «В полдневный жар в долине Дагестана…», а может — будто через силу, волоком: «В долине Дагестана в полдневный жар…» Но в личной разговорной практике мы лишь изредка и случайно набредаем на рифму или стихотворный размер («Пойду-ка я пройдусь с собакой…») и в лучшем случае улыбнемся обмолвке, зная, что в обиходе размер и рифма — просто-напросто совпадение, что особая поэтическая складность не присуща речи изначально.
Поэтому профессиональный поэтический навык осмысленно говорить стихом всегда будет оставлять впечатление какого-то чудесного исключения из неукоснительных правил и норм земной жизни с ее гравитацией, трением, энтропией и прочими враждебными процессами, включая старение и самое смертность, требующими от нас неусыпных усилий по преодолению или хотя бы отсрочке этих неудобств и бед. На том же праздничном отрицании ежедневного опыта стои´т всякое трюкачество, например, фокус: мы готовы биться об заклад, что цилиндр пуст, ан нет — на наших глазах дядя во фраке извлекает за уши из цилиндрической пустоты и предъявляет публике живого кролика!
Словом, возвращаясь к теме моего рассуждения: изъясняться медленно и с трудом — естественно, говорить стихом — противоестественно, даже сверхъестественно.
И чем ближе регулярная, то есть обладающая как минимум стихотворным размером поэзия к разговорной речи, тем сильнее впечатление чуда. А с рифмой и подавно! Книжная речь и сама-то по себе довольно искусственна, так что эволюция ее в заведомо более искусственную стихотворную кажется чем-то довольно логичным и не так изумляет и веселит, как превращение в стихи общедоступной обиходной речи. Ведь знакомая женщина в ярком гриме удивляет сильнее модели с глянцевой обложки: у них там в их рекламно-гламурном зазеркалье все неправдоподобно эффектно — то ли дело у нас! Ровно поэтому, вероятно, и увлекает уже несколько поколений читателей стихотворный перечень всякой прозаической всячины, бегущей за окном кареты перед взором молодой провинциалки:
…вот уж по Тверской
Возок несется чрез ухабы.
Мелькают мимо будки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.
А какое сильное действие производит бытовое брюзжание лирического героя, клянущего свою рассеянность в шедевре Владислава Ходасевича! Бытовое брюзжание, но ямбом — и каким!
Перешагни, перескочи,
Перелети, пере- что хочешь —
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи…
Сам затерял — теперь ищи…
Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.
Игровая складность поэзии может восприниматься автором как иго и надругательство над нешуточной драмой жизни и придать стихотворению надрывно-трагическое звучание. При внимательном чтении авторское бешенство на версификационную кабалу слышится в «Элегии» Александра Введенского, в которой ткань стиха намеренно, будто изнаночным швом наружу, вывернута кондовыми рифмами напоказ:
Летят божественные птицы,
их развеваются косицы,
халаты их блестят как спицы,
в полете нет пощады.
Они отсчитывают время,
Они испытывают бремя,
пускай бренчит пустое стремя —
сходить с ума не надо.
В говорении традиционным регулярным стихом (даже на неприятные темы) есть какая-то праздничная приподнятость, карнавальный привкус: ведь пересечь улицу пешком и надежней, и быстрей, чем пройти над ней по канату, однако только вовсе скучный человек не задерет голову, чтобы подивиться на канатоходца.
В пользу такого стихосложения Сергей Аверинцев приводил самые возвышенные доводы: «Что бы ни приключалось с героем… — но за одной хореической строкой непреложно последует другая, и так будет до конца драмы; примерно так, как после нашей смерти будут до конца мировой драмы продолжать сменяться времена года и возрасты поколений, каковое знание, утешая нас или не утешая, во всяком случае, ставит на место и учит мужеству».
Почтительно присоединяюсь к мнению выдающегося ученого.
Две поэзии
О, бескрайние просторы вкусовщины!.. Читаешь одни стихи и ощущаешь, как говорится, кишками, что перед тобой — нотные знаки устной речи, естественной, как вдох и выдох. И то же самое, смутное, но безошибочное ощущение подсказывает, что такой же с виду «столбик» на соседней странице существует главным образом на письме и принадлежит в первую очередь письменной культуре.
С устными стихами мы без церемоний: бубним их под настроение через пятое на десятое, а запамятованные пропуски латаем татаканьем — та-тá-та-тá или заполняем чем Бог на душу положит. К двухсотлетию Лермонтова нескольким литераторам, включая меня, предложили прочесть на телеканале «Культура» по одному стихотворению юбиляра. Я выбрал «Сон» не только за гениальность, но и по лености: я знал его наизусть. Вернее, думал, что знал. Оказалось, что кое-какие лермонтовские глаголы и эпитеты за полвека чтения вслух и про себя я заменил другими, своими собственными — и, представьте, прекрасно обходился. Чем не фольклорное соавторство?!
Лучше, конечно, знать классику на память без отсебятины, но иногда мне кажется, что подобное присвоение — хороший способ существования поэзии и добрый знак. Лишь только прекратится такое панибратство, поэзия угодит в библиотеку, на полку мертвых языков и станет безраздельным «достояньем доцента».
Если чутье меня не обманывает, и под именем поэзии и впрямь сосуществуют два разных рода деятельности, то, вероятно, и сочиняются стихи по-разному. Один метод — стихосложение: процесс архаичный, дописьменный и «пастушеский», вот именно — «закрыв глаза и на коне…» Когда автор будто подбирает мелодию на слух, в резонанс ходьбе и сердцебиению и в то же время — «заподлицо» с разговорной речью. В случае удачи новорожденным стихам передается такая мера естественности, что может показаться на миг, что никакая это к дьяволу не поэзия, а просто-напросто слова, положенные на дыхание, как на музыку:
Кончусь, останусь жив ли, —
чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
выгорела трава.
Школьные коридоры —
тихие, не звенят…
Красные помидоры
кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
Лестницы, коридоры,
хитрые письмена…
Красные помидоры
кушайте без меня.
Я думаю, что стихи вроде этого шедевра Бориса Чичибабина не требуют специальной работы запоминания и западают в память чуть ли не сами собой: улови тональность, следуй логике языка — и полдела сделано.
Другая же поэзия пользуется оборотами более искусственной, книжной речи и, будто бы чувствуя спиной подстраховку письменного запечатления, может позволить себе лексическое и синтаксическое своеволие — поперек и против течения языка, поскольку бумага все стерпит. За что, правда, и расплачивается бытованием по большей части на бумаге.
Это имел в виду Александр Межиров, со стариковской запальчивостью ополчившийся на переносы стихотворной фразы из строки в строку — излюбленный прием Цветаевой и особенно Бродского, так называемый анжембеман:
Останется лишь то, в чем нет анжембеманов,
Нет, потому что их быть вовсе не должно.
А то, в чем есть они, все то исчезнет, канув
В небытие, на дно, с поэтом заодно.
Лев Лосев высмеял предостережение Александра Межирова, и, на мой вкус, напрасно — что-то в этом косноязычном пророчестве есть. Впрочем, теоретизировать можно сколько угодно, пока не ахнешь от восхищения над «неправильным», «быть вовсе не должным» стихотворением Иосифа Бродского:
Я был только тем, чего
ты касалась ладонью,
над чем в глухую, воронью
ночь склоняла чело…
Отличие «устной» поэзии от «письменной» особенно заметно при сравнении поэзии на родном языке с переводной. Их мнемонические заряды совершенно несоизмеримы, и, как правило, любитель стихов знает на память в разы мень