Мерсо попытался бороться с этим наваждением. По мере того как тянулись дни, целиком заполненные скрипом калитки и дымом бесчисленных сигарет, он все больше убеждался в несоответствии между решением, приведшим его к такой жизни, и самой этой жизнью. Как-то вечером он собрался с духом и написал Люсьене, прося ее приехать, нарушив тем самым одиночество, к которому так стремился. Отправив письмо, он почувствовал жгучий стыд. Но когда Люсьена приехала, этот стыд растаял в горниле глупой и безоглядной радости, охватившей его при виде близкого существа, при мысли о том облегчении, которое даровало ему само присутствие Люсьены. Он всячески ублажал ее, был внимателен и предупредителен, а она смотрела на все это с некоторым удивлением, занимаясь главным образом своими полотняными платьями.
Теперь они вместе выходили на прогулки. Обнимая Люсьену за плечи, Мерсо вновь обретал сопричастность миру, избавлялся от терзавших его тайных страхов. Но не прошло и двух дней, как Люсьена ему наскучила. И надо же было случиться, что именно тогда, во время ужина, она и предложила ему жить вместе. Не поднимая глаз от тарелки, Мерсо наотрез отказался.
Помолчав, Люсьена безразличным тоном добавила:
— Выходит, ты меня не любишь.
Мерсо поднял голову. Ее глаза были полны слез. Он смягчился:
— Ну что ты, малышка, я никогда этого не говорил.
— Верно, — сказала Люсьена, — но это лишь подтверждает мои слова.
Мерсо встал и подошел к окну. Между двумя пиниями кишели в ночи звезды. Быть может, никогда до сих пор его не мучила такая тоска и такое отвращение к бесцельно проведенным здесь дням.
— Ты чертовски хороша, Люсьена, — сказал он. — А большего мне и не нужно. И я не прошу у тебя большего. Твоей красоты нам вполне достаточно.
— Я знаю, — подтвердила она. Повернулась спиной к Патрису и принялась водить кончиком ножа по скатерти. Он подошел к ней, положил руки на плечи.
— Не существует, поверь мне, великой скорби, великого раскаянья, неистребимых воспоминаний. Все забывается, даже великая любовь. Это очень грустно и в то же время приносит утешение. Есть только определенный взгляд на вещи, время от времени даруемый нам обстоятельствами. Вот почему все-таки лучше испытать хоть раз в жизни великую страсть, несчастную любовь. В этом — единственное оправдание того беспричинного отчаянья, которое гнетет всех нас.
Помолчав, Мерсо добавил:
— Не знаю, поймешь ли ты меня.
— Думаю, что пойму, — ответила Люсьена, резко повернувшись к нему. — Мне кажется, что ты несчастлив.
— Я буду счастливым, — почти выкрикнул Мерсо. — Должен им быть. И залогом тому — эта ночь, это море и моя рука у тебя на плече.
Обернувшись к окну, он еще крепче обнял Люсьену.
— Неужели у тебя нет для меня даже капельки дружеских чувств? — не глядя в его сторону, спросила Люсьена.
Патрис опустился на колени, прильнув губами к ее плечу.
— Дружеские чувства? Ну, конечно. Такие же, как я питаю к ночи. Ты — отрада моих глаз, и тебе ли не знать, что для этой отрады у меня в сердце всегда найдется местечко.
На следующее утро она уехала. А еще через день, не в силах сладить с самим собой, Мерсо сел за руль и отправился в Алжир. Первым делом побывал в «Доме перед лицом Мира». Студентки обещали навестить его в конце месяца. Потом решил взглянуть на родные места. В доме, где он когда-то жил, теперь был открыт кабачок. Он поинтересовался судьбой бочара, но никто не смог ему сказать ничего толкового: вроде бы тот уехал в Париж искать работу. Мерсо прошелся по кварталам. В ресторане Селеста не было, в общем, никаких перемен, разве что сам хозяин изрядно постарел. В углу, все с таким же важным видом, восседал чахоточный Рене. Они обрадовались появлению Мерсо, да и сам он был растроган этой встречей.
— Кого я вижу! — воскликнул Селест. — Да ты совсем не изменился! Ну ни капельки!
— Угу, — подтвердил Мерсо.
Его восхитила поразительная слепота людей, отлично сознающих перемены в самих себе, но считающих, что все остальные должны вечно оставаться такими, какими они их себе когда-то представляли. Неудивительно, что и о нем они судили по прежним меркам, как о собаке, у которой не меняется характер. Значит, люди смотрят друг на друга не иначе как на собак. Чем лучше Селест, Рене и все остальные знали Мерсо в прошлом, тем непонятней стал он для них теперь: не человек, а какая-то загадочная, необитаемая планета. Тем не менее расстались они по-дружески. Выйдя из ресторана, он столкнулся с Мартой. Увидев ее, он подумал, что почти забыл о ней и в то же время не оставлял надежды на эту встречу. Она по-прежнему была размалеванной богиней. Он почувствовал к ней глухое, но не особенно сильное вожделение. Они пошли вместе.
— О Патрис, — пролепетала она, — как я рада тебя видеть. Что поделываешь?
— Ничего, как видишь. Поселился за городом.
— Это же просто шикарно. Я всегда мечтала о такой жизни. — Помолчав, добавила: — Знаешь, а ведь я на тебя нисколечки не сержусь.
— Ну, еще бы, — рассмеялся Мерсо, — ты ведь, наверно, мигом утешилась.
Но тут Марта заговорила с ним таким тоном, которого он от нее раньше никогда не слыхал:
— Послушай, не будь таким злюкой. Я прекрасно понимала, что этим все у нас и кончится. Ты был каким-то странным типом. А я — всего лишь маленькой девочкой, как ты говорил. Ну так вот, когда все это случилось, я прямо сама не своя была от обиды. Но потом сообразила, что ты попросту несчастный человек. И ют еще что, даже не знаю, как лучше сказать. Ну, в общем, я тогда впервые почувствовала, что наш роман обернулся для меня и печалью, и радостью.
Мерсо уставился на нее, не веря своим ушам. И внезапно до него дошло, что Марта всегда очень хорошо к нему относилась. Приняла его таким, каким он был, избавила в какой-то степени от одиночества. А он был несправедлив к ней. Переоценивал ее в силу своего воображения и тщеславия — и в то же время гордыня не позволяла ему по-настоящему воздать ей должное. Только теперь он уразумел жестокий парадокс, заставляющий нас дважды обманываться в тех, кого мы любим: сначала — возвышая их, потом — развенчивая. Он понял, что Марта вела себя с ним совершенно естественно, была такой, какая она есть, и за одно это он должен быть ей благодарен.
Моросил мелкий дождик, в его пелене расплывались и дрожали уличные огни. Глядя сквозь эту искрящуюся сеть на внезапно посерьезневшее лицо Марты, Мерсо почувствовал, что его распирает от какой-то слезливой благодарности, которую он не мог толком выразить, но в иное время принял бы за что-то, похожее на любовь. А сейчас ему удавалось выдавить из себя лишь несколько жалких слов:
— Ты знаешь, я все-таки люблю тебя. И даже теперь, будь это в моих силах…
— Не стоит, — улыбнулась она. — Ведь я еще молода. И, в сущности, ничего не лишилась, ведь правда же?
Ему оставалось только кивнуть. Что за пропасть пролегла между ними, несмотря на всю их тайную близость!
Проводив ее до дому, он стал прощаться. Держа над головой зонтик, она сказала:
— Надеюсь, мы еще увидимся.
— Угу, — отозвался Мерсо. Она печально улыбнулась.
— А ты нисколько не изменилась, — сказал он. — Ни дать ни взять — та же маленькая девочка.
Ступив под дверной навес, она закрыла зонтик. Патрис протянул ей руки и в свой черед улыбнулся:
— До свиданья, милый призрак!
Она порывисто обняла его, расцеловала в обе щеки и бегом пустилась вверх по лестнице. А Мерсо остался под дождем, все еще чувствуя на своих щеках холодный нос и жаркие губы Марты. Этот неожиданный и бескорыстный поцелуй был так же чист, как тот, что он получил когда-то от веснушчатой венской шлюхи.
Все это не помешало ему отправиться к Люсьене, переночевать у нее, а наутро предложить ей вместе прогуляться по бульварам. Было около полудня, когда они вышли. Оранжевые лодки обсыхали на солнце словно четвертушки апельсинов. Голуби и их тени то слетали к самой воде, то ленивой дугой взмывали ввысь. Слегка припекало яркое солнце. Черно-красный почтовый самолет прогудел над их головами и, набирая скорость, понесся прямо к той ослепительной полоске, что пенилась на стыке неба и моря. Они с легкой завистью посмотрели ему вслед.
— Везет же кому-то, — вздохнула Люсьена.
— Да, — согласился Патрис, а про себя подумал, что нисколько не завидует этому везению.
Не то чтобы он был равнодушен к перемене мест, путешествиям, новым начинаниям: просто знал, что все это вызывает представление о счастье только в ленивых и безвольных душах. На самом же деле — это выбор, совершаемый упорной и трезвой волей. «Волей к счастью, а не волей к отречению», — вспоминал Мерсо слова Загрея. Он обнял Люсьену, его ладонь коснулась ее жаркой и нежной груди.
Тем же вечером, возвращаясь на машине в Шенуа, Мерсо глядел на вздувшиеся от дождя ручьи, на гряду холмов впереди — и чувствовал, как его душой овладевает немая пустота. Он столько раз пытался начать все сначала, осмыслить прежнюю жизнь, что в конце концов осознал, чем он хотел и чем не хотел бы быть. Потерянные, постыдные дни, проведенные словно в спячке, казались ему теперь столь же опасным, сколь и необходимым испытанием. Он мог втянуться в эту спячку и разом потерять единственную возможность самооправдания. Но что поделаешь, нужно было пройти через это.
Переключая коробку скоростей, вертя баранку, Мерсо мало-помалу проникался той унизительной и в то же время бесценной истиной, что диковинное счастье, к которому он так стремился, сводится, в сущности, к раннему подъему, регулярным водным процедурам, сознательным гигиеническим навыкам. Он гнал машину все быстрей, торопясь воспользоваться этим озарением, чтобы именно так и устроиться в новой жизни, которая впредь не потребует от него никаких усилий. Чтобы подчинить свое дыхание глубинному ритму времени и жизни.
На следующее утро он встал пораньше и тут же спустился к морю. Рассвет уже разгорелся вовсю, утро звенело от птичьего щебета и шелеста крыльев. Но солнце едва-едва проглянуло на горизонте, и когда Мерсо вошел в тусклую воду, ему показалось, что он плывет в каких-то неясных сумерках. Но вот, наконец, взошло солнце, и он погрузил руки в струю ледяного и алого золота. Домой он вернулся бодрым, готовым к любым испытаниям. И начиная со следующего утра спускался к морю еще до восхода солнца, набираясь энергии на весь день. Вначале эти купания не только взбадривали, но и утомляли его, вливая вместе с зарядом энергии какую-то блаженную слабость, так что потом он целый день пребывал в состоянии счастливого томления. И все-таки дни тянулись чересчур медленно. Он еще не научился высвобождать время из-под спуда привычек, служивших ему точкой отсчета. Ему ровным счетом нечего было делать — и потому время никуда не торопилось. Каждая минута сама по себе была чудом, но ему пока еще не было дано это осознать. Во время путешествия дни казались бесконечными, в конторе целые недели пролетали мгновенно, а теперь, лишившись привычных мерок, он тщетно пытался отыскать их в этой новой жизни, с которой он не знал что делать. Иногда он брал часы, смотрел, как большая стрелка ползет от одной цифры к другой, и только диву давался, насколько бесконечными кажутся какие-нибудь пять минут. Именно эта забава и открыла ему тернистый и мучительный путь к великому искусству ничегонеделанья. Он приучал себя к прогулкам. Иной раз, шагая вдоль побережья, добирался до развалин на противоположной оконечности залива. Ложился там прямо на землю среди кустиков полыни и, чувствуя под рукой тепло древних камней, открывал глаза и сердце невыносимому величию пышущих жаром небес. Приноравливая биение крови к яростной пульсации послеполуденного солнца, к сонному стрекотанию цикад, он наблюдал, как выцветшее от зноя небо постепенно наливается чистейшей голубизной, а потом, проветрившись, расцветает зеленью и струит ласковую негу на еще не остывшие развалины. Домой он возвращался рано и тут же заваливался спать. Подчиняясь чередованию рас