Счастливчик — страница 45 из 91

Удар был неожиданным и сильным. После яркого света Горчин погрузился в темноту, в которой долго вибрировали удаляющиеся в размеренном темпе красные круги, имевшие, казалось бы, сладковатый привкус.

Глава вторая

Сначала на него обрушивается картина дороги, вжимающейся в бескрайний пейзаж серой лентой влажного асфальта. Она перерезает квадраты полей, похожая на блуждающую стрелку, которая, словно в поисках танцующего магнита, вынуждена без конца бегать, чтобы удержать правильное направление. В сознании остается одно — дорога и он на ней, ползущий удивительно медленно под раздутой прозрачной чашей горизонта, освещенной изнутри каким-то призрачным светом.

Все закутано в тишину, как в вату, и существуют только монотонно гудящий на высоких оборотах мотор, и шелест колес, и собственное порывистое дыхание. Спокойствие нарушает только смешной талисман — рыжий чертик с толстощеким лицом, нарисованным тушью на шарообразной голове, дрыгающийся на веревочке. Он почти касается руля своими худыми неуклюжими ногами, словно пытаясь выбежать из этого тихого места, опьяненный испарениями бензина, сладким запахом лака, охваченный ужасом холодного, электризующего прикосновения хромированной приборной доски.

Михал старается понять его состояние, но тень сочувствия быстро проходит, когда он с абсолютной искренностью сравнивает его с собственным положением.

Тут же у него возникает мысль о том, что если бы людей, которые его ежедневно окружают, хоть на мгновение цинично сравнить с этим маленьким спутником, то станет ясно, что все веревочки в его, Горчина, руках, потому что он в Злочеве — первый. И хотя в последнее время Горчин иногда с досадой понимал, что он уже не тот человек, который два года назад вышел из черной «Волги» Старика перед внушительным зданием районного совета, где проходил тот памятный пленум, все-таки по-прежнему счастье ему не изменяло. По-прежнему, независимо от того, нравилось ли это кому-нибудь или нет, он решал судьбы людей, заранее определяя их шансы, хотя теперь уже приходилось иметь дело с партнерами, в то время как раньше вокруг были люди, послушно исполняющие его волю.

Михал много раз задумывался, почему так получилось. И не искал своей вины, а упрекал себя лишь в том, что не был последовательным до конца. Уж если он в самом начале решил взять на себя всю ответственность и «всю власть» — как подсказывал ему внутренний злой чертик еще до того, как это стало полуофициальным обвинением, — то даже на мгновение он не должен был забывать о том, что нужно до конца придерживаться этого принципа, не идти на компромиссы.

Горчин уже понимал, что теперь самый трудный этап позади, что прошло время, когда, независимо от его находчивости или интуиции партийного работника, все рискованные решения, вместо ожидаемых перемен к лучшему, могли стукнуть его по голове, как неумело брошенный бумеранг, и если и не разрушить все надежды, которые на него возлагал Старик, то во всяком случае поколебать его, Горчина, равновесие, что могло привести к плачевным последствиям. Он достаточно умело использовал свой опыт, приняв в качестве главного принципа принцип справедливости. Это сразу поставило его в злочевском мирке в положение человека подозрительного.

Михал Горчин облачился в тогу единственно справедливого, но без библейских наивностей — сухого в жестах, скупого в словах. Правда, порой горькая, которую он откровенно и резко говорил людям, накладывала отпечаток и на его лицо — оно становилось непроницаемым.

— Вы не удержитесь здесь, если не начнете понимать людей, если не сможете с ними договориться и убедить их в своей правоте.

Или:

— Вы не годитесь на эту должность. Должность и связанная с ней власть слишком долго прикрывали вашу бездарность. Как человек вы представляете собой слишком мало! И поэтому вы должны уйти.

Да, таким Горчин был с самого начала, с кажущейся легкостью высказывал он слова правды, нередко уничтожающие людей, вместо того чтобы исправить их, лишающие шансов, вместо того чтобы оставлять хоть какие-нибудь надежды на будущее. Так родилась позднейшая слабость Михала, когда он, захваченный своей миссией, отмежевываясь от принципов, принятых в злочевской среде, забыл, что лучшей дорогой необязательно должна быть самая короткая. Единственно, что его могло хотя бы частично оправдать, так это то, что, собственно говоря, облик, тип руководителя, общественного деятеля, хотя бы и районного масштаба, еще только складывался.

Он даже не догадывался о существовании таких проблем на своем первом пленуме в Злочеве, когда принимал наследство от Белецкого. Правда, длинное гневное выступление Старика окончилось словами, в которых звучала искренняя вера в силу местного актива. Но все же заключительные слова первого секретаря воеводского комитета не уравновесили основного содержания его выступления. Ведь Белецкий же не работал в пустоте! Большинство людей, сидящих в зале заседания, подтвердило это угрюмым молчанием. Никто не выступил с обвинениями в адрес Белецкого, никто не бросил в него пресловутого камня, но и не было сказано ни одного слова в его защиту.

Несколько лет они работали с Белецким, жили с ним рядом, замечали каждый его шаг, знали слабые стороны секретаря и видели, как эти слабости толкали его каждый раз к новым действиям, которые потом отражались эхом многоязычной сплетни.

И как следствие — «слабость и инертность партийной работы», по определению Старика. В сложившейся ситуации никто не смог, а скорее, не захотел выступить против злоупотреблений Белецкого и его компании, раскритиковать, постараться встряхнуть эту группку все больше увязающих людей или хотя бы по-дружески сделать замечание. Не говоря уже о том, что проще всего было бы сообщить в воеводскую комиссию партийного контроля, — с горечью думал Михал.

Картина меняется. Михал отрывается от дороги, поднимается все выше. Под ним проплывает нагретое солнцем плато, он парит над ним, преследуя свою убегающую тень, темное пятно которой расплывается в глазах. А он, захлебывающийся от восторга полета, не видит, как меняется внизу рельеф земли, как перерезают ее овраги и реки, как открываются нежные глаза озер, колышутся зрелые хлеба, а от ветра и солнца их защищают леса с рыжими коврами опавшей хвои. Так он парит до той минуты, когда между склонами пологих холмов в широкой ложбине открывается перед ним городок. Да, это именно он, единственный в мире, оставшийся в памяти на всю жизнь, — город детства.

Их двое: тот, неподвижно висящий сейчас над землей, и девятнадцатилетний парень в зеленой рубашке, отирающий пот с загорелого лба в тот момент, когда он поднимается по главной улице городка, которая ведет к квадратной, вымощенной булыжниками площади, с водопроводной колонкой посредине и четырехугольником одноэтажных и двухэтажных домиков вокруг, между которыми втиснулось здание районного комитета, а в нем — комната Союза польской молодежи, где он работает уже месяц.

И когда тот, первый, садится за письменный стол, их уже меньше, чем два, но это еще не один человек. Никогда уже они не смогут полностью слиться в одно через многолетний барьер времени, о чем еще не знает парень в выцветшей на солнце зеленой рубашке, но в чем совершенно уверен мужчина с преждевременно поседевшими висками. Но и тот, второй, уже кое-что знает о жизни, он уже кое-что испытал, и у него наступил тот момент, когда человек начинает думать, задавать вопросы, сомневаться.

Вот он видит себя четырнадцатилетним, почти беловолосым подростком, сидящим перед столом секретаря районного комитета Польской рабочей партии. Задыхаясь от слез, он жалуется на мальчишек из Союза борьбы молодых[6], почти его ровесников, задавших ему основательную трепку. Но не это было самое главное, и даже не синяк под глазом величиной со сливу, а то, что он, Михась Горчин, хотел тоже ходить вместе с ними, выкрикивать их лозунги, петь песни и носить такой же красный галстук. Усталый, перегруженный работой человек понял его, отложил все свои дела и, подталкивая Михала перед собой, привел его в молодежный клуб, где произошло это «недоразумение».

— Слушайте, хлопцы, — сказал он ребятам, стоящим с виноватым видом вокруг них, — вот Михал, сын моего друга, с которым мы вместе скитались по свету в поисках работы. Вы должны заняться этим парнем, помочь ему, чтобы он был не хуже своего отца.

И когда, не ожидая ответа, он повернулся к ним спиной и вышел из зала, только на минуту воцарилось неловкое молчание, а потом Михала обступили тесным говорливым кругом, перекрикивая друг друга, похлопывали его по плечу и теребили за волосы. Он уже не чувствовал, как жжет подбитый глаз и саднит царапина на затылке, он ощущал только, как изнутри его греет удивительно приятная волна тепла. Горчин помнил это так же хорошо и пять лет спустя, когда за два месяца до получения аттестата зрелости ему вручили билет кандидата партии, и еще через два года, когда он всматривался в зал, заполненный похожими на этих ребят людьми, которые аплодировали его избранию на должность председателя районного правления Союза польской молодежи. Вспоминал он все это и в последующие годы по разным поводам, потому что то «недоразумение» стало поворотным моментом в его жизни, а все, за что бы он в дальнейшем ни брался, было подтверждением того выбора.

«Все, за что бы он ни брался», действительно началось или, во всяком случае, приобрело большое значение только после окончания педагогического лицея. С чемоданом, привязанным к багажнику велосипеда, он ехал полевыми тропинками в Грушевню, маленькое село в дальнем конце района, где помещалась крытая соломой школа с одним-единственным классом, место его почти двухлетнего пребывания. Через некоторое время кроме работы учителя, к которой он был более или менее подготовлен, на его плечи легли и другие обязанности, выполнять которые его учила жизнь. Восемнадцатилетний сельский учитель Михал Горчин через несколько дней после приезда нашел секретаря партийной ячейки не только для того, чтобы встать на учет, но и попросить какое-нибудь поручение.