— Это уже история?
— Нет, у нас с Горчиным разногласия начались только несколько месяцев назад, с этого года. Но мне иногда кажется, что тут речь идет о чем-то более важном. Я здесь уже десять лет, с самого начала. Мы начинали с маленькой тесной кузницы, в которой ремонтировали сельскохозяйственный инвентарь. Кузница, в которой была когда-то казачья конюшня… Часть ее мы сохранили, чтобы в будущем люди нам верили, знали, каким был старт, потому что, видя наш завод таким, как он выглядит сейчас или каким будет через несколько лет, они наверняка не поверят… Этот макет не только декорация, это мое видение будущего, которое уже материализуется. Мы перерабатываем уже почти триста миллионов, а в нынешнем году почти удвоили продукцию. Делаем сложное, уникальное оборудование, во многих случаях такое, которое раньше покупалось за границей… Видите, какой у нас экспорт, посмотрите на карту — без преувеличения, торгуем с половиной мира.
«Так он может проговорить весь день, — подумал Юзаля, но совесть не позволяла ему прервать Гурчинского: из холодного ирониста он стал разгоряченным фантазером, очарованным магией цифр, созидания, борьбы с трудностями. — А ведь все, о чем он говорит, не имеет ничего общего с делом, которое меня интересует. Хотя кто знает».
— Жалко, что здесь нет секретаря Горчина, — что бы он, сейчас сказал?..
— Он? Он бы просто махнул рукой: «Для того вы тут и сидите, за это вам завод и платит большие деньги». И сразу же сел бы на своего конька: сверхурочная работа, самовольное строительство, превышение нормативов, рост прогулов. Единственно, о чем бы он не подумал, это что он сам делал бы на моем месте.
— А что бы вы сделали на его месте? — спросил Юзаля, сощурив глаза в хитрой улыбке.
Вопрос только на мгновение смутил директора, через минуту он ответил прежним бодрым тоном:
— Я был бы реалистом. А он вместо того, чтобы нам помогать, ставит мне и всему коллективу палки в колеса. Разве я не знаю, как должно быть на заводе, разве меня не учили? Разве я сам за эти годы не научился всему? Но, видите ли, товарищ председатель, между «знать» и «мочь» принципиальная разница. Я здоровье потерял из-за этого завода, живу только его проблемами, знаю его во всех деталях, но я не чудотворец. И никто бы здесь больше не сделал… Именно так я ему без обиняков и сказал на последнем пленуме.
— Понимаю, понимаю, — пробормотал Юзаля, агрессивность Гурчинского на некоторое время его как бы подавила.
— Скандал из-за неликвидов, из-за превышения нормативов… А ведь отчаянное положение со снабжением, нет стали, цветных металлов, труб, проволоки… То есть нет столько, сколько требуется. Я должен запасаться впрок, чтобы сделать план, дать людям премию и тринадцатую зарплату. Знаю, что так нельзя поступать, но я вынужден, просто выбираю меньшее зло… Видите эти бетонные столбы? Здесь начинают строить новый цех. Если бы я не велел их смонтировать под мою личную ответственность, у меня забрали бы лимиты, а я не хочу оставить предприятие без строительства. В главке меня хотели за это повесить, но вынуждены были дать средства, чтобы не заморозить те, которые уже израсходованы. Новый цех позволит нам в будущем году принять на работу на двести человек больше. А что может быть важнее для Злочева, если не новые рабочие места, о которых первый и сам постоянно говорит. И мы не решим эту проблему при помощи кустарного промысла, изготовления плетеных изделий или другой чепухи, путь один — развивать промышленность. Скажи сам, Зенон, — призвал он в свидетели Беняса.
— Мне не нужно это объяснять. Но о нас двоих и еще о нескольких других говорят, что у нас ограниченный кругозор и мы не видим политики государства в целом. Я все-таки думаю, что если наша политика хороша для нас, то она хороша и для государства.
— По этому вопросу к вам собирается приехать комиссия…
— Я не одну комиссию пережил, — фыркнул пренебрежительно Гурчинский, — и, откровенно говоря, не одного секретаря.
— Насколько я знаю Горчина, он не действует слишком опрометчиво.
— У него есть конек: переставлять кадры в районе. Увольнять, переводить, поучать, — не выдержал Беняс. — Только, скажите, какая от этого польза? Создается нервозная обстановка среди людей, потому что никто не уверен в своем завтрашнем дне, каждый может оступиться. А нервозная обстановка в конце концов приводит к безразличию и смирению. Я не раз говорил об этом на бюро, можете проверить в протоколах. Но при таком составе, какой себе подобрал Горчин, им все можно внушить.
— Внушить или убедить?
— Кто признается в том, что он глуп, что не думает или поддакивает шефу, не будучи в чем-то уверенным? Каждый предпочитает делать хорошую мину при плохой игре, не правда ли?
— В течение двух выборных сроков я был членом бюро, — дополнил слова Беняса Гурчинский. — При Белецком, хотя у него были другие недостатки, такие методы не практиковались. А в прошлом году я уже не вошел в бюро.
— Ну что же, нормальная смена состава.
— Может быть, но по удивительному стечению обстоятельств в бюро вошли люди, угодные Горчину.
— Это серьезное обвинение, товарищ Гурчинский.
— Я могу изложить его в письменном виде. Я не из тех, кто шепчется по углам, а молчит там, где должен кричать и бить кулаком по столу. Я — член партии, мы все в одной партии и имеем одинаковые права. Среди нас не может быть ни рядовых, ни генералов только потому, что кого-то из нас выбрали на ответственный пост.
— Не сердитесь, товарищ, но я тоже люблю говорить правду в глаза. Я приехал сюда не для того, чтобы защищать Горчина. Но почему-то мне кажется, что если бы он вас оставил в покое, вы бы мне не сказали того, что я услышал. Ведь он, наверное, с начала своего пребывания в Злочеве был таким, какой он есть.
— Получается замкнутый круг, — вмешался Беняс. — Мне иногда кажется, что все мы правы и одновременно все ошибаемся.
«Да, иногда так может показаться, — Юзаля совсем не собирался говорить это вслух, — но партийному работнику нужно иметь именно такую мудрость и чутье, которое подсказывало бы ему, где находится эта бесспорная истина, правда выгодная для обеих сторон. Для решения таких проблем он должен иметь опыт, горячее сердце, холодный ум, уметь видеть перспективы не как бухгалтер или даже директор завода, а как руководитель общества… Гурчинский выглядит настоящим технократом, он видит только план, премии, тонны, капиталовложения, прыгает от радости, если кривая выполнения плана растет. И только слышишь: «Я сделал, я решил, я рискнул, я устроил…» А люди, коллектив, партийная организация, рабочее самоуправление — об этом ни слова. Мог бы при мне, хотя бы для приличия, вспомнить. Ему это даже в голову не пришло, а изображает из себя большого ловкача…»
— Ну что же, мы будем собираться, — сказал он громко. — Все-таки я хотел бы сегодня съездить в район. У вас ведь есть еще один предмет гордости — «Замех». Нужно посмотреть, как там дела.
— О да, — ехидно заметил Гурчинский, — «Замех» действительно предмет гордости секретаря Горчина. Как же у них дела могут идти плохо?
И снова состояние полусна, их двое. Эльжбета в глубине, но достаточно близко, чтобы она могла рукой коснуться кровати, скрытой в тени зеленой шторы, он на железной, покрашенной в белый цвет кровати, с головой на высоко поднятой подушке.
— Значит, это правда, — говорит Эльжбета, — так же, как оказалось ложью и все то, что было между нами в последнее время.
Михал не знает, ее ли это слова, или он сам их сказал, или просто подумал о них, прежде чем она сюда вошла.
— Нет, — протестует он, — дело здесь не в правде и лжи, они не противоречат друг другу, как день и ночь. Только нет смысла идти дальше вместе, потому что теперь мы только способны повторять старые шаблоны, привычки, слова и жесты, которые давно утратили свое первоначальное значение. Наши чувства за эти годы сгорели дотла, погасли. А из оставшихся угольков нам не воскресить домашнего очага.
— Нет, — резко возражает он, — та женщина никакого отношения не имеет к тому, что происходит. Если бы ее не было на свете, ее или какой-нибудь другой, все равно пришел бы конец. Может быть, позже, может быть, не так внезапно.
— Нет, — не хочет он согласиться с ее становившимися все более жестокими словами, — мне нелегко было сломать все то, что мы вместе строили эти четырнадцать лет. Я не чувствую в себе силы начать все сызнова, у меня не хватает воображения, когда я думаю о такой возможности. Я только знаю, что так должно быть.
Теперь получает возможность говорить Эльжбета, теперь, когда, казалось бы, все самое важное уже сказано.
— Значит, это правда, — начинает она, как прежде, и беспомощное выражение страха и разочарования исчезает, — ты хочешь меня оставить, разрушить мою жизнь. Почему именно сейчас, а не десять лет назад? Сейчас, когда ты настроил всех против себя и когда они только и ждут окончательного твоего поражения. Когда они уже празднуют победу, ты им даешь еще один аргумент против себя. Все, кому ты хотел навязать свою волю и свою точку зрения, готовятся освистать тебя и выгнать из города, как зачумленного. Подумай об этом, если ты не хочешь подумать обо мне и своем ребенке. Твой сын, — продолжает Эльжбета, — ты забыл о нем. Если даже я тебя когда-нибудь и прощу, то он никогда. Он тебе этого не забудет, потому что ничто ему не заменит отца. Он уже слишком взрослый, чтобы я могла не сказать ему правды, но он еще настолько ребенок, что не сумеет понять твоего решения. Подумай о нем, одумайся, пока есть время, пока ты еще все можешь исправить…
— Перестань, замолчи, — он вжимает голову в подушку, затыкает уши, — слова здесь не помогут. Пусть самые умные, самые правильные, глупые и хитрые — все это только слова.
Раздается стук в дверь. Стук повторяется, он деликатный. И в то же время решительный. Михал говорит: «Войдите» — глухо, но достаточно громко, он понимает, что это слово является сигналом, последним тревожным звонком, после которого следующий акт должен действительно разыграться здесь, в больничной палате.