Он стоял у края тротуара, равнодушно глядя на прохожих. Иногда какое-то лицо казалось ему знакомым, чей-то взгляд с любопытством задерживался на нем. Дождь моросил все сильней. Наконец он сел в машину.
— Домой, — сказал он, не ожидая вопроса шофера.
Михал знал, что в таком состоянии он не может показаться в райкоме, не говоря уже о том, чтобы взяться за нормальную работу и побеседовать с ожидающим его Юзалей. Он закрыл глаза, чувствуя сонливость, парализующую весь организм, как после слишком тяжелой работы.
— Поезжай к райкому, Болек, — изменил он свое решение. — Принесешь мне все письма, адресованные на мое имя. — Горчин закурил сигарету, чтобы сократить это мучительное ожидание и не думать о том, что из здания райкома может выйти кто-нибудь, у кого к нему есть дело, и он должен будет послать его к заместителю, с которым с самого начала не мог найти общего языка. Когда они наконец поехали дальше, Михал вздохнул с облегчением.
— Вы еще плохо себя чувствуете, товарищ секретарь? — спросил Болек. В его голосе не было и следа какого-то нездорового любопытства, а обыкновенная человеческая забота о человеке, которого он любил и к которому был привязан.
— А что, видно? — Горчин неуверенно улыбнулся.
— Да. Все мы в райкоме волновались за вас после этого несчастного случая. Что же с вами произошло?
— Ничего, — ответил Михал. — Глотнул немного воды и попортил себе череп. Но меня трудно прикончить, мой дорогой.
— Знаю, знаю.
— Что ты, Болек, знаешь… Честно говоря, слишком мало мы с тобой говорим.
— Я здесь не для того, чтобы вопросы задавать, товарищ секретарь. И не для того, чтобы слушать, что говорят мои пассажиры. Мое дело, чтобы колеса крутились.
— Я знаю, что ты порядочный человек.
— Иначе не просидел бы пятнадцать лет в райкоме за рулем моей «Варшавы»… Этот Юзаля из воеводского комитета вроде бы весь район хочет перевернуть вверх дном.
— Пусть копается.
— Ну ясно, похоже, снова какие-то негодяи накатали на вас жалобу.
— Я к ним привык, дорогой. — Горчин рассмеялся уже более непринужденно. На какое-то мгновение к нему вернулась прежняя уверенность в себе, ничем не обоснованная, как будто можно было не обращать внимания на присутствие в районе председателя воеводской комиссии партийного контроля.
Это чувство его сразу же покинуло, как только он очутился в своей квартире. Он начал медленно и старательно раскладывать диван. Потом снял с себя костюм и надел пижаму.
«Нужно как следует выспаться, чтобы хоть как-то прошел сегодняшний день, а завтра взяться по очереди за все дела, которые эти разгильдяи наверняка отложили до моего возвращения. И нужно будет заняться всем тем, что Юзаля успел здесь накрутить… Завтра, — он даже привстал на диване, — я сяду в автобус и поеду в Н., за Катажиной. И привезу ее сюда, ей-богу. Или я не Михал Горчин. — Он невольно сжал кулаки, как будто бы уже сейчас готовился к этому решительному бою. — Я привезу ее, даже если бы нужно было весь мир перевернуть вверх нотами».
Михал подошел к буфету. На нижней полке среди стеклянной посуды стояла бутылка водки. Он купил ее несколько месяцев назад, сейчас уже и не помнил, по какому случаю. Взял бутылку и рукой выбил пробку: ему не хотелось идти на кухню за штопором.
«Один я еще никогда в жизни не пил. — Он передернулся. — Но говорят, что водка лучшее средство, чтобы забыться…»
Он налил больше половины стакана и выпил до дна.
— Что за гадость, — сказал он громко. — Нужно чем-нибудь запить… Нет… Все равно.
Лег на диван.
«Я не могу без Катажины. Мне всю жизнь везло, но сейчас счастье меня покинуло. Мне теперь уже не выкарабкаться. Зачем только эти двое вообще меня вытащили из реки». Неловким движением он сбросил стакан и бутылку на пол. Звон бьющегося стекла на мгновение доставил ему какое-то облегчение, он смотрел, как на ковре растет темное пятно, а потом зарылся в кровать, натянув одеяло на голову. Через приоткрытое окно доносилась барабанная дробь дождя по жестяному подоконнику, какие-то неясные отголоски жизни улицы. И прежде чем ушло сознание, он много раз повторял один и тот же вопрос: «Что дальше, Михал Горчин, что дальше?..»
— Ну что, товарищ редактор, так ты никуда и не поехал? — Юзаля со смехом похлопал по плечу Валицкого. При виде старика лицо Стефана смягчилось, но было видно, что он чувствует себя неловко, его явно смущала эта встреча.
— Не поехал, — сказал Валицкий. — Останусь до конца. Я уже порядком знаю об этом деле.
— А я, честно говоря, ничего определенного.
— Вот и хорошо, то есть я хотел сказать — нормально, — понравился Стефан, — потому что тут все такие дела, которые вас, как шефа партийного контроля, не должны интересовать: Это очень интимная история, понимаете, — добавил он раздраженно, а потом, покачиваясь, засунул руки в карманы брюк, глядя куда-то поверх головы Юзали в сторону костела, начал декламировать:
Мы выходим из гипсовых скорлуп
на край ночи,
чтобы путешествовать до рассвета
в незаконченном диалоге.
Над нами только небо —
ночная западня…
Он поколебался.
— Черт, забыл дальше.
— Вот потеха, — тихо засмеялся Юзаля. — Читаете мне на улице стихи. И к тому же ни на что не похожие. Видно, что вы уже немножко на взводе…
— Немножко, — признался Валицкий. — Этот городок меня погубит. — Он засмеялся. — Я остался, потому что хочу увидеть Горчина. Ничего больше, просто посмотреть ему в лицо. Я и сам как следует не знаю, зачем мне это нужно, но я должен его увидеть. А потом мне бы только сесть в машину и никогда больше сюда не возвращаться. Даже если бы здесь родилось пятеро близнецов или было совершено преступление века… Я переехал в Н., дорогой товарищ председатель, чтобы спокойно устроить себе жизнь. И не дам себя впутать в какую-нибудь историю, черт возьми.
— Я еду в громаду[7] Осины. Если хотите немного проветриться, то пожалуйста, — сказал спокойно Юзаля, как будто бы весь этот поток слов прошел незамеченным мимо его ушей.
— Нет, спасибо. Немного поброжу по городу. Я ни на что не гожусь и возьму себе на сегодня отпуск. — Он пожал руку Юзале и, как будто бы боясь, что председатель и дальше будет настаивать на совместном выезде, быстро пошел вперед.
Час назад Валицкий проводил Катажину на автобус. Пассажиров было мало. Погрузив багаж, они вышли из автобуса, у которого в Злочеве была длительная стоянка, почти двадцать минут. Пассажиры смотрели на них с удивлением.
— Почему вы плачете? — Он со злостью вытащил платок и вытер ей лицо.
— Вы не должны были меня провожать. Зачем вам видеть мои глупые слезы?
— Еще раз повторяю, что вы делаете большую глупость. А может, даже еще хуже. Нет, я не могу этого понять, хотя иногда вами и восхищаюсь. Видимо, за свои тридцать лет я не дорос до понимания таких вещей.
— Я не могу иначе, — повторяла она уже какой раз подряд. — Не могу.
— А вы разорвите билет и возвращайтесь домой.
— Мне некуда было бы даже вернуться, — улыбнулась она сквозь слезы. — Я предусмотрительно все ликвидировала.
— У вас здесь есть родители, ваш настоящий дом.
— Нет, неправда. У меня уже нет ничего общего с ними. Они меня по-своему любят, но благодарят бога, что я уезжаю. Я столько неразберихи внесла в их жизнь, а они желают только спокойствия… Вы знаете, я как-то к вам привязалась за эти несколько дней. — Она вдруг переменила тему. — Почему так получается, что вдруг кому-то чужому говоришь о себе все, а не можешь найти слов для близкого человека.
— Я всегда возражал против такого доверия. Там, в парке, вы помните… Я догадываюсь, почему так случилось.
— Почему?
— Чтобы я ему рассказал… Почему вы молчите?
— Я об этом не думала.
— Верю, но так получилось. Ну ладно, если смогу, то я попробую.
— Кондуктор идет, — сказала она как бы с облегчением и вдруг судорожно схватила его за руку: — Спасибо, делайте, как хотите, спасибо…
— До встречи в Н.! — крикнул он вдогонку, когда она стояла уже на подножке автобуса. — Мы должны еще когда-нибудь поговорить.
Автобус описал дугу по площади. Валицкий непроизвольно поднял руку вверх, но сразу же спрятал ее в карман. Неподвижное, бледное лицо Катажины исчезло, как будто его сдул ветер, машина свернула в боковую улицу.
Он пошел в сторону парка, бессознательно выбрав направление, как будто бы какая-то сила тянула его на место вчерашнего разговора. Стефан уже знал, что сегодня ему не уехать из Злочева, что он должен ждать.
Валицкий сел на освещенную солнцем садовую скамейку. Он был недоволен собой за все случившееся и одновременно испытывал какое-то маленькое удовлетворение от того, что не утратил чуткости, что боль другого человека ощущал как свою собственную.
Юзаля в последний раз приводил в порядок свои записи, зачеркивал, исправлял, вставлял дополнительные замечания. Он готовился к разговору с Горчиным, который уже вышел из больницы, но еще не появился в райкоме. Письмо, которое Юзаля ему оставил, должно было завтра вызвать его на работу.
«Да, нелегкий будет разговор, — думал он о Горчине, — мне мешает моя симпатия к нему, его добрая воля и честность и, пожалуй, моя старость…»
Юзаля снова склонился над заметками, но не читал, он хорошо помнил каждую запись, лица своих собеседников, каждое движение их губ, улыбку, смущение и неуверенность вначале из-за того, что они не знали, что же нужно председателю. Ему все время приходила в голову одна и та же мысль: независимо от того, говорил ли он с человеком, относящимся доброжелательно к Горчину, или с его противником, у каждого из них было к нему живое, пристрастное отношение.
Когда он слышал их доброжелательные или обличающие речи, у него все время создавалось впечатление, что Горчин здесь значил что-то, был тем, кто взял на себя всю власть и всю ответственность и не делал из этого тайны. В действии, в каждодневной неутомимой активности он убедительно всем это доказал. Это-то и было важно, ценно, несмотря на десятки других замечаний, которые пришлось терпеливо выслушивать Юзале.