щущение, когда казалось, что время тянется бесконечно долго. Страх? Кто этого не пережил, не поверит, что в такой момент человек — во всяком случае, так было с ним — не чувствует ни страха, ни физической боли. Мысль отбросила все лишнее и с холодной логикой регистрировала происходящее. Больше того, она была способна предвидеть различные возможности, то, чем это все может кончиться. «Удар воды. Началось, что-то будет дальше? Мы тонем? Все ли надели спасательные пояса? Дать приказ оставить корабль? Не поздно ли? Нас втянет в водоворот, море накроет людей. Встань, встань! Руль! Корабль под водой? Он висит в воздухе, винт не касается воды. Желудок подкатывается к горлу, мы летим вниз. Еще шаг, нужно подойти к рулю. Там уже Марек, хорошо. Снова вода. Я утону, нас задавят эти стены, ребята остались в машинном отделении. Аня, что она скажет Малгоське? Руль, руль! Хорошо. Корпус дрожит. Винт схватил воду. Так держать, Марек, мы еще поживем, ребята, поживем… Теперь только так держать. „Морус“ слушается руля, не сдается, борется. Вздох, глубокий вздох, все в порядке, Аня, все в порядке! Симпатичный этот Марек, да и толстяк Стрыяк тоже. Бороться, бороться, нет, так легко с нами не справиться, еще не раз мы померимся силами с морем, мы еще поживем!» А ведь от момента, когда волна его повалила, до того, как он снова встал на свое место, прошло не больше секунды. И всякий раз, когда ему вспоминается это мгновение, — а вспоминаться оно, видно, будет до конца его жизни, — подумав, Соляк приходит к выводу, что одним он может гордиться: все это время его мысли концентрировались только на том, как спасти людей и корабль. Его удивляло свое почти полное равнодушие к тому, что с ним лично может в любую минуту случиться. Это значит, что он считал случившееся чем-то естественным, в такие моменты человек должен ждать, но чего? Смерти? Он помнит холодное любопытство, не беспокойство даже, на него уже не оставалось времени, а простое любопытство: когда и как «это» начнется? Нехорошо, Соляк, ты становишься фаталистом, если ждешь «чего-то».
«Но я не ждал, мне, скорее, было интересно, повезет ли мне в этот раз или нет. А если бы не повезло, что тогда? Конец, точка, как неожиданная потеря сознания в тот момент, когда я сходил с трапа. Так стоит ли биться, беспокоиться о дне насущном, упрямо идти к цели, учиться? А может, главное — лишь бы как-нибудь прожить свою жизнь? Да, лучше всего лечь в кровать и ждать: ведь это все равно когда-нибудь придет. Человеку суждено умереть уже тогда, когда он еще только родился, говорит философ, и он прав. Да, но только я, Соляк, должен отличаться и, видимо, отличаюсь от сторонников философии человека-микрокосма тем, что я не собираюсь ждать умирания. Нужно что-то делать, быть полезным, не думать постоянно о своих мозолях. Корабль, команда, Линецкий, Стрыяк, Кожень, Малгоська, Анна, хотя бы только из-за них, с мыслью о них — разве мне нечего в жизни делать? А большие проблемы, может быть, более общего характера, но столь важные для людей: Родина, Польша… На политучебе часто повторяют слова: патриотизм, любовь к родине. Так вот, не знаю, прав ли я, но если мне приходится в первый раз говорить с ребятами на эту тему, я всегда рассказываю им о своей деревне, о Калиновой, о Струге, о лесах, полных пихт, буков и берез. А потом я вызываю своих парней на откровенность, спрашиваю, откуда они родом, из каких мест, чем занимаются родители, как дела дома, — ребята оживляются, рассказывают, стараясь перекричать друг друга, шутят, а иногда чувствуется, что они растроганы. И перед нами панорама Польши: Варшава и деревенька недалеко от Жешова, Гданьск, Кашубы и пейзаж задымленной Силезии с суровыми шахтерами, и Лодзь, и Белосток, и Татры. Патриотизм начинается у человека с момента, когда он отдает себе отчет в том, кто он и где находится его дом. Иметь свой дом, семью, гордиться этим — большое дело. И тогда уже сам себе можешь ответить на вопрос, что такое патриотизм, что значит чувствовать себя поляком. Легче всего объяснить ребятам и себе эти проблемы именно на таких близких и знакомых примерах. Но как иногда бывает тяжело вспоминать… Мать. Именно от нее все и начинается: любовь, родина, человечность. Я не мог себе представить, что мамы когда-нибудь не будет. Потом я уже узнал, что для мамы нет спасения, что вот-вот ее не станет, но все равно не верил в это. Телеграмма. Вокзал в Жешове. Ночь. Такси до Тычина, а потом полевыми дорогами домой. С горки, где растет большая липа, уже виден наш дом. Светится окно. Бегу, потом останавливаюсь. Забор. Брюки зацепились за колючую проволоку. Собака, узнав меня, тихонько повизгивает и машет хвостом. Подкрадываюсь к окну. Горящие свечи. Стоящие на коленях старые бабы. Мать лежит на кровати, цветастый платок на голове, в руках четки… Я иду за гробом, спотыкаясь о груды земли; сухо, жарко, пытаюсь ослабить галстук и на минутку отпускаю руку Зоськи, которая плетется рядом и все время всхлипывает. Костел, в который мама водила меня за руку, сегодня я пришел сюда только из-за нее, для того чтобы проводить ее в последний путь. Запах ладана. «Вечный покой дай ей, боже». «Почему этот молодой Соляк не становится на колени, такой стыд, такой стыд, если бы его мать покойница видела, она умерла бы еще раз от горя. Ну и сына воспитала — безбожник, святого места, мать не уважит, на колени не встанет, стоит как столб». Отец смотрит и ничего не видит. Зоська на коленях читает молитву, которой ее научила мама. Ком за комом, глина, твердая земля, пыль. Я бегу через поля в горы, рву траву, кусаю ее, солнце стоит в зените, в тумане на горизонте виден далекий Жешов, а на юге — леса; бегу вниз, к Стругу, набираю в ладони ледяную родниковую воду и погружаю в нее лицо. А утром, когда уже надо было уезжать, прощаться, вот тут-то я и почувствовал, как мне не хватает мамы… Прав Сент-Экзюпери: во время похорон, как бы мы ни любили умершего, мы еще полностью не отдаем себе отчета в его смерти, еще не сталкиваемся с этой тупой жестокостью и неотвратимостью. «Смерть — это нечто великое. Она способствует установлению нового рода контактов с мыслями, предметами, привычками умершего. Она устраивает мир по-новому. С виду не изменилось, а на самом деле изменилось все… Чтобы действительно прочувствовать чью-то смерть, нужно представить себе ту минуту, когда мы нуждаемся в умершем, представить момент встречи — и натолкнуться на пустоту. Нужно взглянуть на жизнь с перспективы. Но ни перспектива, ни отдаленность не существуют в день похорон. Умерший не представляет еще собой законченного целого. В день похорон мы разбрасываемся в суете, в пожатиях рук настоящих и фальшивых друзей, в конкретных мелочах. Покойник по-настоящему умрет только завтра. В тишине и покое. Он предстанет перед нами таким, каким он был, чтобы появиться во всей полноте из нашей субстанции. Вот тогда-то мы и начнем горевать, кричать и плакать о том, кто уходит и кого мы не в состоянии удержать…» Да, это правда, только следующий после похорон день станет перед тобой невыносимой пустотой… И каждый раз, когда ты туда приезжаешь, всегда какой-нибудь угол, куст, предмет напомнит тебе о матери, хотя истинный ее облик ты сам вызываешь в своем сознании, сам вспоминаешь, сам думаешь о ней.
«Но ведь это моя мама, Сташек». — «Ну хорошо, Аня, я понимаю, но неужели ты не можешь ей объяснить, что мы любим друг друга, а венчание в костеле не имеет абсолютно никакого значения?» — «Да, для тебя и для меня, но она придает этому огромное значение. Она все время пристает ко мне: побойся бога, доченька, ведь что люди скажут!» Да, она была и останется ее матерью, но я не могу с ней договориться, правда только в этом вопросе. С Анной мы понимали друг друга с полуслова, а ведь она ее дочь…»
В тот вечер ему вовсе не хотелось идти на бал в учительский институт. Его злило то, что к ним относятся как к мальчикам на побегушках, на торжественное заседание — училище, на митинг — училище, на субботник — училище, сдавать кровь — училище и т. д., а теперь еще и на танцы — тоже училище. «Ребята, ну, понимаете, надо пойти. Там ведь почти одни девушки, им не с кем танцевать; они готовят бутерброды, кофе». — «Тоже мне! Кофе, бутерброды, пускай сами едят, пусть танцуют друг с другом…» — «Ну что, ребята, идем? Там повеселиться можно! А вдруг удастся какую-нибудь учительницу закадрить? Пошли, что нам стоит! Пошли, Сташек. Да брось ты!» — «У меня в воскресенье матч, я должен быть в форме, а в понедельник зачеты». — «Не бери в голову! С кем боксируешь?» — «Точно не знаю, но говорят, что парень дерется хорошо, раньше за «Геданию» выступал». — «Справишься, не впервой. Ночевать там не будем, а о зачете тебе ли беспокоиться! Что тогда мне говорить? Пойдем посмотрим, а если не понравится, то потихоньку смотаемся, и привет!»
«Этот последний аргумент Тадека Хрусьцика показался мне наиболее убедительным — и правда, можно пойти, посмотреть, послушать хорошую музыку, говорят, играют ребята из «Жака», у них хороший состав, а если что-нибудь будет не так, то отвалим…» Друзья выгладили мундиры, побрились, чистые платочки в карман, ботинки как зеркало, и пошли.
Началось с того, что «Жаки» действительно играли потрясающе, особенно хорошо звучали бас-гитара и саксофон. Соляка немного злил ударник — он, по мнению Сташека, играл слишком медленно и не мог сосредоточиться, из-за чего иногда выпадал из ритма. Играет, как Томек на танцах в Калиновой, да и то под утро, когда подопьет и носом клюет от усталости. Сташек с детских лет любил музыку, бегал к Томеку, садился, слушал и поводил в такт плечами. Как-то раз Томек дал ему «постучать» на барабане — с этого все и началось. Сташек, видно, был парень способный, потому что однажды в их доме появился Томек и начал просить отца, чтобы он разрешил Сташеку играть в его оркестре. Отец не согласился, а несостоявшийся барабанщик ревел над тетрадями. Томек не обиделся, больше уже не стал уговаривать Сташека вступить в его оркестр, но играть на барабане ему позволял. Потом уже, в тычинской гимназии и позже, в училище, были настоящие ансамбли, уж там Сташек давал выход своей энергии, будучи первым ударником… Так вот, на балу «у учительниц» его раздражал только этот вялый ударник, а все остальное было отлично! Девушки оказались милыми, не держались официально, а танцевали — просто отлично. Особенно понравилась ему одна — худенькая, в зеленом платьице, с гривой каштановых волос. Девушка танцевала чертовски хорошо, а уж чувство ритма у нее было идеальное. Сташек пробовал «подкрадываться» к ней несколько раз, когда играли более спокойные мелодии и танцевали парами, но ему не везло: все время кто-то успевал раньше и прямо из-под носа забирал у него каштановую девушку. Это Сташека раззадорило, он постарался и в следующий раз добился своего. О чем говорить с девушкой во время танца, если, конечно, ты с ней незнаком, а точнее, если видишь ее впервые в жизни? Ага, глаза. Вот именно. Нужно ей сказать: «У вас очень красивые глаза». Нет, лучше так: «Что за глаза, в них можно утонуть». Еще хорошо, что в последний момент он прикусил себе язык, а то ляпнул бы эту глупость и выглядел бы идиотом. Так что Сташек двигался в такт музыке вместе с девушкой, которая танцевала божественно, и не говорил ничего, время от времени он только вздыхал и смотрел ей в глаза. А у каштановой глаза были серо-зеленые, сверкающие и радостные от веселья; впрочем, все ее курносое личико смеялось каждым движением губ, щек, даж