За день до свадьбы Поль имел долгий разговор с Барнеем Билем.
— Сынок! — сказал старик, скребя свою седую шерсть, — когда ты говорил о принцах и принцессах, я хохотал, бывало, до упаду. Правда, так, чтобы ты не слышал, потому что ты относился к этому страшно серьезно. И вот теперь все сбылось. И знаешь ли, почему сбылось? — Он склонил голову набок, его маленькие глазки сверкали, и он положил руку на колено Поля. — Знаешь ли ты, почему? Потому что ты верил. Я никогда не был очень религиозным, ибо, так сказать, не имел на это достаточно времени, будучи к тому же осколком старого язычника, но я помню, как Христос сказал о вере, что горчичного зерна ее достаточно, чтобы двигать горы. Так-то, сынок. Я видел много всяких вещей и много наблюдал, путешествуя в старом фургоне. Большинство людей ни во что не верит. И что же в них хорошего? Двигают ли они горами? Да они паралитики даже перед навозной кучей. Я знаю, что говорю. И вот идешь ты, веря в своих высокородных родителей. Я смеялся, зная, кто были твои родители. Но ты верил, и я не должен был отнимать у тебя веру. Ты верил в своих принцев и принцесс, и в то, что рожден для великих дел. И я не мог не поверить в них тоже.
Поль рассмеялся.
— Действительно, вышло так, что все сбылось, но одному Богу известно, почему.
— Да, Он знает, — сказал Биль серьезно глядя на Поля своими блестящими глазами. — Я не честолюбив. Однако и у меня были соблазны. Но никогда я не вел нечестного торга.
Поль встал и прошелся по комнате.
— Вы лучший, человек, чем я, Биль!
Барней Биль тоже встал, ревматически ковыляя, и, подойдя к Полю, положил руки на его плечи.
— Изменял ли ты когда-нибудь тому, что считал правдой?
— По существу, нет! — сказал Поль.
— Тогда все хорошо, сынок, — произнес старик очень серьезно; его собственная бедно одетая фигура, его старое лицо, изборожденное годами, проведенными на солнце и на морозе, резко контрастировали с обликом молодого баловня судьбы. — Все хорошо. Твой отец верил в одно. Я в другое. Ты еще во что-нибудь. Но совершенно безразлично, во что именно верит человек, если только это достойно веры. Вера творит все. Вера и убеждение.
— Вы правы, — сказал Поль. — Вера и убеждение.
— Я поверил в тебя с первого взгляда, когда ты сидел и читал Вальтера Скотта без начала и конца. И я поверил в тебя, когда ты говорил о том, что рожден для великих дел.
Поль засмеялся.
— Это была ребяческая чепуха.
— Чепуха? — воскликнул старик, склонив еще больше набок свою голову, еще ярче блестя глазами, еще более сгорбившись всем своим худым телом. — Разве ты не добился тех великих вещей, для которых был рожден? Разве ты не богат? Не знаменит? Не член парламента? Не женишься на принцессе? Великий Боже! Чего же ты еще хочешь?
— Ничего во всем широком, большом свете! — смеясь, сказал Поль.
Друг человечества
1
— Мне нравится Нунсмер, — сказал литератор из Лондона. — Это место, куда складывают отцветшие жизни, пересыпая их лавандой.
— Моя жизнь еще не отцвела, и я не желаю, чтобы меня посыпали лавандой, — возразила Зора Миддлмист и отвернулась от него, чтобы предложить пирожное викарию. У нее вовсе не было желания ухаживать за викарием, но все же тот казался ей менее несносным, чем литератор из Лондона, которого он привез с собой в гости к своим «прихожанам». Зора терпеть не могла, когда ее называли прихожанкой. Она многое терпеть не могла в Нунсмере. А ее мать, миссис Олдрив, напротив, любила Нунсмер, обожала викария и испытывала благоговение перед умом и образованностью литератора из Лондона.
Нунсмер — деревушка, укрытая в тени суррейских дубов, вдали от шумных городов. И чтобы добраться от нее хотя бы до проезжей дороги, надо преодолеть Бог знает сколько миль — и ехать полями, и карабкаться на холмы. Два старинных дома в стиле короля Георга, более поздняя готическая церковь, несколько коттеджей, мирно теснящихся вокруг общего выгона, — вот и вся деревня. Некоторые коттеджи выходят своими фасадами в переулок. В них живут, большей частью, мелкопоместные дворяне. Иные коттеджи построены очень давно; их низкие потолки опираются на толстые дубовые балки, а в выложенных плитами кухнях имеются огромные очаги, в которых можно делать все, что угодно — сидеть, жариться или коптиться. Другие дома новехонькие, но возведены по образцу старинных деревенским плотником немым Адамом. Все окна длинные и узкие; перед домами — палисадники, где растут розы, флоксы, левкои, подсолнечники и мальвы; от ворот к дверям ведут дорожки, вымощенные красной черепицей. Очень тихое, спокойное местечко этот Нунсмер. До того тихое, что если какой-нибудь забулдыга в половине десятого вечера пройдет с песней по выгону, весь Нунсмер услышит и с испуга кинется запирать на задвижки окна и двери, чтобы опасный пьяница не вздумал войти.
В одном из новых, построенных в старинном стиле коттеджей на выгоне, с палисадником перед окнами и дорожкой, выложенной красной черепицей, жили миссис Олдрив и Зора, причем если мать пребывала в полном благодушии, то ее дочь — в постоянном недовольстве. И не потому, что Зора была таким уж придирчивым и всем недовольным человеком. Когда мы слышали, что кто-то плохо себя чувствует в тюрьме, не приходит же нам в голову упрекать этого несчастного в недостатке христианского смирения.
После ухода викария и литератора из Лондона Зора распахнула окно, и мягкий осенний воздух волной хлынул в комнату. Миссис Олдрив накинула на худенькие плечи шерстяной платок.
— Как резко ты оборвала мистера Раттендена, Зора, — именно тогда, когда он хотел сострить.
— А почему он не смотрит, с кем говорит. Разве я похожа на женщину, жизнь которой отцвела, так что ее остается только сложить в сундук и пересыпать лавандой?
Она быстро пересекла комнату и стала у окна, вся на свету, словно приглашая мать получше к ней присмотреться. Конечно же, глядя на эту рослую, статную, великолепно сложенную женщину, полногрудую и крутобедрую, нельзя было сказать, что ее жизнь отцвела. Рыжевато-каштановые волосы ее блестели, в карих глазах вспыхивали золотые искорки, губы алели, щеки пылали румянцем молодости. Вся она была большая, яркая, с горячей кровью. Злые языки называли Зору амазонкой. Жена викария даже не находила ее красивой, утверждая, что для этого она слишком крупная, броская и пышнотелая. Зора действительно была чересчур велика для Нунсмера. Ее присутствие вносило смутную тревогу в его тишину, диссонанс — в его гармонию.
Миссис Олдрив вздохнула. Сама она была маленькая и бесцветная. Муж ее, исследователь далеких стран, какой-то вихрь, а не человек, погиб на охоте, убитый буйволом. Мать опасалась, что Зора пошла в него. Младшая ее дочь Эмми, также унаследовавшая отцовскую непоседливость, поступила на сцену и теперь играла в составе одной лондонской труппы.
— Не понимаю, чего тебе здесь не хватает, чтобы жить счастливо, Зора, — со вздохом заметила мать, — но, конечно, если тебя так тянет прочь отсюда, уезжай. Я, бывало, и твоему бедному покойному отцу всегда говорила то же.
— Ведь я все время была умницей, не правда ли, мама? Вела себя как примерная молодая вдова — так смиренно, словно мое сердце разрывалось от горя. Но теперь я не в силах больше выносить это. Мне хочется увидеть мир.
— Ты скоро снова выйдешь замуж — только это меня и утешает.
Зора возмущенно всплеснула руками.
— Никогда-никогда, слышите, мама? Никогда и ни за что! Я хочу повидать свет, узнать жизнь, на которую до сих пор только глядела в окошко. Я жить хочу, мама!
— Не понимаю, как ты будешь жить, дорогая, без мужчины, который бы о тебе заботился, — сказала миссис Олдрив, любившая порой изрекать вечные истины.
— Ненавижу мужчин! Видеть их не могу, не выношу их прикосновения. До конца своих дней не желаю иметь с ними ничего общего. Господи, мама! — голос ее дрогнул. — Неужели еще не довольно с меня мужчин и замужества?
— Не все мужчины таковы, как Эдуард Миддлмист, — возразила миссис Олдрив, не забывая считать петли своего вязанья.
— А я почем знаю! Разве можно было предвидеть, что он такой, каким оказался? Ради Бога, не будем говорить об этом! Я здесь почти уже забыла о нем, а вы напоминаете.
Она вздрогнула и отвернулась к окну, глядя на яркий закат.
— Вот видишь, и лаванда может пригодиться, — заметила миссис Олдрив.
В оправдание Зоры следует сказать, что у нее были причины стать мизантропкой. Не очень-то весело для юной новобрачной в первые же двадцать четыре часа супружеской жизни убедиться, что ее муж — безнадежный алкоголик и потом в течение шести недель смотреть, как он умирает от белой горячки. Такое испытание может навсегда опалить душу и исказить мироощущение женщины. Из-за отвращения к пахнувшим водкой поцелуям одного мужчины она предает анафеме их всех и не желает больше ничьих поцелуев… После долгой паузы Зора подошла и прижалась щекой к щеке матери.
— Мы никогда больше не будем говорить об этом, мама, милая. Да? Я запру скелет в шкаф и выброшу ключ.
Она пошла наверх переодеться и вернулась сияющая. А за обедом без умолку болтала о своей будущей свободе. Она сорвет с себя вдовий траур и снова помолодеет душой — окунется с головой в волны жизни. Будет упиваться солнечным светом, наполнит душу смехом и радостью. Все планы и предположения Зоры очень смущали ее мать. Миссис Олдрив чувствовала себя точно так же, как курица в сказке, которая вывела утенка и сокрушенно говорит ему: «Почему тебя тянет в воду? Меня вот никогда не тянуло».
— Вы скоро станете скучать без меня, мама? — спросила Зора.
— Конечно. — В тоне матери было так мало убежденности, что Зора рассмеялась.
— Мама, вы сами отлично знаете, что общество кузины Джен будет для вас куда приятнее моего. Вы ведь уже соскучились по ней.
Кузина Джен превосходно умела кроить нижнее белье для бедных, и подобно тому, как облако тает при восходе солнца, так вся пыль в доме исчезала при ее появлении. Зора же, как все физически крупные люди, всегда вносила некую беспорядочность в домашний уклад, и кузина Джен совсем ее не одобряла. Но миссис Олдрив действительно соскучилась по кузине Джен, как никогда не скучала по Зоре, Эмми или по мужу, и была очень обрадована перспективой ее приезда.