Николаева связка ключей поселилась в халате доктора, который этому не особо рад: жалуется, что она мешается, оттягивает карманы и жутко звенит при каждом шаге. Ещё, похоже, ему не нравится запах окисленного металла: часто он подбирает эту связку, защипывая носовым платком, а в итоге и вовсе выкладывает, забывает совсем не в пример прошлому владельцу – то на тумбе, то в глубоких складках кресла, то в ящике учительского стола. И непохоже, чтобы его сильно тяготила или волновала эта забывчивость. Бывает, он рассеянно пройдётся по крылу, заглядывая во все двери, спросит меня или Марию, если она ещё не закончила уборку. Для меня же стало своего рода досугом следить за местоположением его ключей, потому что доктор непременно меня хвалит за помощь в поисках, отмечая мою ответственность и внимание.
Чугунным снежным покрывалом спускается зима.
Я жду доктора в классной комнате, но что-то сегодня он задерживается. Сверяюсь с часами на стене – вовсе мне не кажется, он действительно опаздывает. Я выглядываю в коридор, и вдруг меня за руку ловит Мария.
– Ты почему ещё здесь? – болезненно шепчет она, на её лбу собираются печальные морщинки, будто на тонкой ткани, и я понимаю, что мы впервые остались вдвоём в крыле.
– Здесь? – недоумённо переспрашиваю я, потом спохватываюсь: – А! У нас сегодня урок в препарационной? – Я взволнованно подскакиваю к дверям, но она меня останавливает.
– Да нет же! – Мария оглядывается, будто боясь, что нас кто-то увидит, склоняется ко мне и вцепляется в плечи. – Я же дала тебе связку! – Её глаза огромные – с целые окна – и испуганные. – Тебе давным-давно надо было искать ключ от ворот и бежать из этого дома! – шёпот больше похож на отчаянный крик.
– Бежать? Зачем? – Теперь, видя её ужас, пугаюсь и я.
– Ох… – Она поджимает губы и отводит взгляд. – Никогда его опыты не кончаются ничем хорошим. Но… Боже правый, тебе надо убираться отсюда! Иначе и т…
На лестнице раздаются звонкие, уверенные шаги, и Мария тут же судорожно возвращается к ведру, опускается на колени и выжимает тряпку, будто всё в порядке. Дверь открывается, и в коридор заходит доктор. Кажется, у него сегодня отличное настроение, он бодро листает какой-то новый медицинский журнал. Я заинтересованно бегу навстречу: в последнее время мы повадились читать выписываемую им почту вместе. Все слова Марии вмиг выветриваются у меня из головы.
– А! – Он лукаво поднимает журнал над головой, не давая выхватить из рук. – Прежде работа! Сегодня нас ждёт лобэктомия. – воодушевлённо заявляет доктор, заходя в класс, и я бегу за ним. – У неё много показаний, и я почти уверен, что рано или поздно тебе это пригодится. Придётся перетягивать сосуды, и вот тут-то ты мне покажешь, как справляешься с сосудистой хирургией…
Он оборачивается, и вдруг что-то в его лице меняется, он пристально смотрит на меня. Я себя тут же оглядываю, пытаясь понять, что его так смутило.
– Встань-ка к стене, – хмурится он.
– Зачем?
Доктор копается в ящиках классной комнаты, что-то достаёт оттуда, затем плотно приставляет меня к стенке, заставив выпрямиться и прижаться затылком. Разворачивает строительную линейку, носком туфли придавив стальной кончик у плинтуса.
– Удивительно, – будто сам себе не веря, говорит он.
– Что? – заинтересованно верчусь я.
– Ты всё-таки растёшь. – Он мрачнеет. – Очень медленно, но растёшь. – Рулетка в его руке с пугающе резким хлопком сматывается. – Это невозможно, у тебя обработан гипофиз…
Так вот отчего мои свитера стали так неудобны в плечах!
– А почему это плохо? – Я начинаю нервничать.
– Смотри. – Он показывает мне свою кисть: у него узкие ладони, длинные пальцы с выделяющимися суставами, удивительные, будто стальные шарниры на кусачках Люэра. – От точности движений рук хирурга зависят жизни. Само слово «хирургия» происходит от греческих слов, буквально обозначающих «работа руками». У идеального хирурга его руки – самый верный инструмент. Лучше всякой машины. Он не имеет права сдать. Малейшая ошибка может стать летальной. Этот инструмент не должны испортить ни старческий тремор, ни плохой тонус, ни растяжение, ни болезнь. И собственные пальцы не должны мешать пропорциями. Поэтому, – он берёт мою ладонь и кладёт поверх своей, чтобы отчётливо стала видна разница, – чем меньше и точнее будет этот инструмент, тем выше успех. Я подобрал тебе такое тело, чтобы его координация и физиологические особенности были в идеальной форме для хирургических работ. Рост будет только помехой. В конце концов, если ты всё же вырастешь, то – кто знает – не запустит ли это со временем и процесс деградации организма.
Я вижу, как его глаза снова обращаются безучастными объективами камер, вижу, как он смотрит на меня – не как на преемника, а как на несошедшееся уравнение, в котором он должен отыскать ошибку. По позвоночнику словно перебегает липкая холодная ящерка, вызывая дрожь в плечах. Что, если я всё-таки не идеальный эксперимент? «В этом никогда не бывает нашей вины», – звенит в ушах измождённый голос. А мне ведь уже почти удалось выбросить его из головы…
Этот урок доктор проводит отстранённо, механически: видно, что его терзают собственные мысли, он не сразу отвечает на вопросы. Весь его обычный энтузиазм пропал. После урока он берёт у меня анализы и запирается в операционной. Он не выходит оттуда до самой ночи. В дверных окошечках мне мало что удаётся подглядеть – видно только, как он сидит за рабочим столом, зарывшись в бумаги и папки, что-то пересчитывает, его лицо освещает синева монитора и… И теперь мне страшно. По-настоящему страшно.
Если сороковой прав, и для доктора мы все одинаковы и взаимозаменяемы, то что помешает ему заменить меня? И те зимние кадавры, и то, что сказала Мария… Выходит, я больше не блестящий эксперимент? Выходит, я исчезну? А этого мне совсем не хочется. Но меня всё ещё разрывает от надежды – вдруг это ложь?
В эту ночь я опять сбегаю из больничного крыла. Я могу больше не таиться: всё равно теперь никого, кроме меня, здесь нет. Я не встречаю на пути никаких препятствий, никто не следит за мной, но всё ещё с непривычки кажется, что по лопаткам бродят взгляды невидимых Николаевых глаз.
Я спускаюсь на первый этаж и в этот раз сразу беру с собой лампу, чтобы, если потребуется, защититься от сорокового. В поисках нужного коридора долго петляю в смутно знакомом лабиринте, нечаянно даже нахожу новые помещения: зал с софой и бюстом Менделеева на каминной полке, холл главного выхода, где в окнах видно улыбающийся мне лаково-чёрный катафалк под снежной шапкой, какую-то новую лестницу, спиралью ввинчивающуюся в потолок. Снотворные морят, отчего я тыкаюсь в стены, отчаянно борясь с желанием зевнуть и улечься где-нибудь прямо тут, на пыльном ковре, и только усилием воли заставляю себя идти вперёд.
Я понимаю, что я на месте, не потому, что нахожу нужную дверь, а оттого, что мрачный голос гаркает практически над самым ухом:
– Вот ты и снова здесь, сволочь!
Я дёргаюсь. Ну конечно, вот и решётка.
– Чего ради? Чтобы снова меня мучить? Ты хоть представляешь, на что это похоже? – с удушающей злобой клокочет сороковой из тьмы окошка. – Когда ты уже чувствуешь запах свободы и её снова у тебя отбирают?! – Дверь содрогается, будто в неё со всей силы ударяет гигантский кулак. Я отскакиваю. – Одним движением, одним поворотом ключа?.. – В окошке появляется мертвенно-бледное лицо, он подслеповато щурится на свет. – Хотя откуда тебе знать! – В глазах сверкает искра презрения. – Ты же почти совершенство! Думаешь, тебе закон не писан? Думаешь, тебя-то точно не коснётся наша судьба?!
– Прости! – нервно отвечаю я. – Правда, мне очень жаль! Но мне никак нельзя было тебя оставлять здесь. Это было опасно!
– Ну конечно! – рычит он. – Ведь в наказание за непослушание и тебя бы отправили на убой! Никому этого не хочется! – Он сурово смотрит на меня, стиснув прутья решётки, натягивается пергаментная кожа на острых костяшках. – Но если ты снова здесь… что-то произошло.
Я не знаю, что ответить, и просто опускаю глаза, чувствуя, как к горлу поднимается жар.
– Можешь ничего не говорить. Я вижу. Теперь он хочет и от тебя избавиться, да?
– Я не знаю! – Я сжимаю кулаки, в уголках глаз появляется непрошеная влага. – Но мне страшно!.. Очень страшно, – сипло признаюсь я, и вдруг словно все невыплаканные за последние месяцы слёзы льются ручьями из глаз. – Николай умер! И я по нему теперь скучаю! И моя бабочка умерла! И я расту! И доктор сказал, что это плохо для хирурга! И Мария сказала, что мне надо бежать! И получается, я не идеальный эксперимент! И я совсем не знаю, что делать… – рвано всхлипываю я. – Я совсем не хочу убегать, мне нравится моя жизнь! Но-но мне стр-страшно!
Сороковой издевательски и даже как-то победоносно ухмыляется:
– И чего теперь ты от меня хочешь?
– Если ты не врёшь, тогда… – падает мой голос, – тогда мы можем убежать. Вместе.
– Ха! А может, лучше просто вместе умрём? – явно глумится он.
– Но я не хочу-у! – вою я. – Прошу! Помоги! Мы придумаем план! Я тебя выпущу! Только не нападай на меня. Пожалуйста…
Я стараюсь идти за сороковым, ориентируясь на натяжение верёвки: один конец связывает его запястья за спиной, а второй обёрнут вокруг моего кулака. Мы условились, что я уберу свет, но свяжу ему руки. Вслушиваюсь в звук шагов: мягкий стук подошвы, затем резкий удар палки. Я едва понимаю, куда вообще наступаю: здесь до того темно, что в глазах белые мушки плавают, зато сороковой идёт так уверенно, будто всё видит. Меня упорно подтачивает червячок сомнения: слишком уж мало доверия к этому мальчишке, всё кажется, что он вот-вот ударит меня по голове. Это его территория, я здесь не боец.
Мы куда-то спускаемся – похоже, в полуподвальное помещение, чувствую, что под ногами плитка. Вдруг кажется, что я снова в больничном крыле в первые недели своей жизни: тут холодно, воздух сухой, но прелый, будто за окном опять сезон дождей. И меня окутывает страх перед неизвестностью.