Сороковой толкает плечом тяжёлую скрипучую дверь, и мы оказываемся в месте, больше всего напоминающем морг. В небольшое окно под потолком проникает робкий лунный свет, и я наконец вижу, что меня окружает.
На столе под прозрачным пакетом капельницы кто-то лежит, но до того неподвижно, что вначале кажется, будто это тоже труп. Я подхожу, и глаза выхватывают больше и больше деталей в рябящей тьме. Я понимаю, что это существо на меня непохоже. Оно даже не состоит из плоти. Это дерево и металл, и одно лишь лицо керамическое, как у куклы. Разбитое, но склеенное снова.
– Эй, – мягко зовёт сороковой, – Флори, ты ещё здесь? – Он опускается на колени перед столом и вплотную склоняется к голове куклы.
Я не понимаю, какого ответа он ждёт, оно ведь даже не живое! Мне кажется, он действительно сошёл с ума в своей камере, и я уже тянусь к лампе, зажигая совсем крошечный огонёк, чтобы хоть что-то разглядеть в этом мраке и, если потребуется, отбиться от нападения.
– Кто. Это… – доносится вдруг странный бесцветный голос, ничего похожего на который я вспомнить не могу, он вовсе не звучит как человеческий. Плоский, медленный, синтетический, лишённый интонаций. – Прости. Я не помню.
– Это я, сороковой! – испуганно говорит он и потом что-то тихо-тихо шепчет голове в самое ухо. – Мы хотели вместе сбежать… Помнишь?
– А. Я. Теперь мало помню. Прости. Тебя разве. Не застрелили?
– Нет-нет, что ты! Никого из них давно нет! А с тобой мы познакомились уже здесь, в подвале! – напоминает мальчик, и до того странно видеть в нём столько участия и надежды на контрасте со всей его руганью.
– В подвале. Да. Ты – сорок. Я помню.
Он вдруг всхлипывает и улыбается, опускает подбородок на стальную кушетку и всё глядит на эту голову как на настоящее сокровище – моим листочкам такой взгляд и не снился.
– А я тебе привёл новый эксперимент. Шестьдесят четыре. – Он носом поворачивает её лицо ко мне. Её глаза чёрные-чёрные и блестящие, как стёклышки.
– Ты пытаешься мне. Показать? Я слышу. Но я больше. Ничего не вижу.
– Боже, что же он с тобой делает… – болезненно и желчно цедит сороковой.
– Почему она такая? – Я вглядываюсь в её полуразобранное тело, части которого едва скреплены шарнирами и какими-то проводами, в стекле в мутном растворе, кажется, плавают органы.
– Эй! Будь повежливее! – Сороковой щерится, будто вот-вот зарычит, на его переносице гармошкой складываются морщинки. – У неё имя есть! Её зовут Флоренс!
– Шестьдесят четыре. Ты. Полностью биологическая. Форма жизни? – спрашивает меня голос.
– А какая же ещё? – неуверенно киваю я.
– Вот как. Значит, я и. Правда. Последняя.
Так странно видеть её искусственное лицо: ни единой чёрточки не двигается, вроде она говорит, но рот не шевелится. Просто маска.
– Так ты робот? – удивляюсь я, и мне кажется, что доктор ещё более невероятный, если смог создать даже такую тонкую машину.
– Не. Совсем. Во мне есть. Органы.
– А как это вообще возможно? – поражаюсь я.
– Он. Многое перепробовал, когда. Искал. Рецепт. Вечной жизни.
– А почему ты последняя? По-моему, звучит довольно здорово. – Я осторожно подхожу к Флоренс, рассматривая, как поблёскивают шарниры в неверном свете моей лампы, на которую шипит сороковой.
– Бионика не. Совершенная наука. Плохая координация. Движений. Неотзывчивое тело. Я его не. Чувствую. Это не годится для. Хирурга. Плохой инструмент.
Сороковой осуждающе на меня зыркает, и только тогда я понимаю, как, должно быть, больно говорить это существу, у которого конечностей даже нет.
– Флора, – ласково зовёт сороковой, – шестьдесят четыре может помочь нам сбежать.
– Неужели, – будто оживляется она.
– Да! У нас есть шанс! Настоящий шанс! – бодро кивает он. – Только… Прости, что опять напоминаю об этом… Расскажи, расскажи, что тебе довелось пережить. Пусть знает, с кем мы имеем дело.
Она долго молчит, вначале я даже пугаюсь, что она отключилась. Но тут Флоренс начинает…
Это было так давно, что тогда ещё на окнах не стояло решёток, двери не запирались и мы могли бегать по двору хоть целый день. Нас было четверо: Надя, Филипп, Гален и я, самая младшая. Мы жили вместе в общей палате, вместе ходили на уроки, вместе играли и гуляли. Мы были разными, каждый из нас был продуктом разных теорий. Я появилась как попытка создать искусственное тело. На меня доктор возлагал большие надежды, говорил, что трудился надо мной дольше, чем над кем-либо ещё, даже просил помощи у коллег-академиков из смежных специальностей, что для него чрезвычайная редкость. Как видишь, попытка не удалась.
В те годы в особняке было оживлённо, светло и шумно, доктор часто водил сюда приятелей: учёных, профессоров, врачей, инженеров, – охотно узнавал о передовых достижениях науки и перенимал опыт. Но нас он никому не показывал: быть может, из страха, что кто-то украдёт его наработки, а может, из-за убийственной гордыни – он был готов представить кому-то свои труды, лишь когда уверится в успехе и непогрешимости. Мы же были далеки от его понятия об идеале.
Мы – не первые его создания, но о тех, кто был до нас, мы знали мало: он не любил вспоминать о провалах. Знаю лишь, что мы получились уже не полным поражением, но и далеко не совершенством. Тогда доктор только изучал нейронные связи и оттачивал техники выборочной амнезии и спайки синапсов, так что наши жизни состояли из бесконечного адского круга припадков эпилепсии, парамнезий, головокружений, тошноты, параличей, конвульсий, болей, абсансов[15], приступов паники или агрессии. Каждая наша минута была окрашена если не мучением, то страхом перед ним. А в припадке мы могли нечаянно навредить друг другу, и помощников не всегда хватало, чтобы предупредить все несчастья.
И конечно, старые воспоминания. Мы порой погружались в короткие, путающие сознание вспышки: вспоминали матерей, отцов, сестёр и братьев – уже не наших, моменты из призрачного прошлого, недостижимого, как мираж в пустыне. Что гораздо хуже, разные части мозга вспоминали своё. Порой мы совсем забывали, где находимся и кто нас окружает. И тем хуже было для нас. Мы хотели домой, но не знали куда. Чем яснее становилось, насколько же мы большая проблема, тем больше замыкался доктор и тем меньше становилось гостей.
С какой-то стороны мне повезло больше, чем прочим: я – почти по-настоящему удачный эксперимент по воссозданию разума. И не в последнюю очередь потому, что я биологически проще: у меня никогда не было ни полноценного тела, ни периферической нервной системы. С другой стороны, это и стало роковой ошибкой. Как может быть совершенным существом та, кто не чувствует запахов, температуры, текстур, вкуса, боли, не понимает, чего касается, едва контролирует движения? Во мне мало человеческого, но мой человеческий мозг ещё знает, как должно быть. И не имеет этого. Я отрезана от всего чувственного мира, так что в ученики и преемники гожусь в последнюю очередь.
Доктор, надеясь исправить собственные ошибки, постоянно пытался нас лечить. Тестировал медикаменты, заменял части, снова и снова проводил операции, и далеко не каждая заканчивалась успешно. Он не лечил, а калечил. Случались воспаления, некрозы. Ты, должно быть, даже не представляешь, на что похожа гангрена мозга. А Гален знал. Через каждую операцию случался рецидив, и становилось ещё хуже. Всё, что доктор нёс за собой, – боль. Он уверял, что в этот раз точно нашёл решение, но лишь врал, чтобы мы вели себя потише. В этом особняке нас не ждало ничего, кроме страданий. Само наше существование было противоестественным, мы были ошибками, которые просто хотели домой… но дома не имели. И мы понимали, что нас не отпустят. Поэтому мы решились сбежать.
В те дни за нами ещё не было постоянного надзора, нас не пичкали снотворными на ночь, и в отсутствие гостей мы могли ходить по всему дому. Предстояло лишь найти ключ от ворот. Ночами мы обыскивали особняк. На это ушло много времени, месяцы, но тщетно. И мы закономерно решили, что, должно быть, ключ от нашей свободы хранится в единственной вечно запертой комнате – в спальне доктора. Мы вооружились кухонными ножами, забрали с собой кое-какие лекарства и еду и прокрались в каморку Николая, чтобы украсть его связку – там был и ключ к спальне доктора. К сожалению, у Галена случился припадок. Николай проснулся. Так что нам пришлось брать силой.
Мы все вчетвером напали на Николая, но он смог вырваться. Тогда он был моложе и проворнее. Он закричал и побежал на второй этаж будить хозяина. Мы едва догнали его в коридоре, попытались заткнуть рот, но не успели. На шум из спальни вышел доктор. Мы не гордимся тем, что сделали потом, но у нас не было выбора. Мы прижали Николая к полу и занесли над ним ножи. Мы пригрозили, что убьём его, если доктор не отдаст нам ключ от ворот… Правда ли мы могли его убить? Я не знаю. Конечно, доктор не хотел давать нам свободы: мы были его крупнейшими вложениями, но он всё же принёс нам ключ. И мы ушли.
Мы поздно поняли, что он нас обманул. Только у самых ворот. Этот ключ ничего не открывал. И вот мы увидели, что кто-то идёт к нам из дома… Я почти не помню этот момент. Но каждая пуля попала в цель.
Мучения моих братьев и сестрички кончились там же. Уже за это я благодарна судьбе. Я одна выжила. Потому что у меня не было настоящего тела и мой череп оказался недостаточно хрупок, чтобы пуля мне навредила.
А потом я оказалась здесь. Обездвиженная и разобранная. Доктор изредка навещает меня, но чаще приходит лишь для того, чтобы взять какую-то часть для дальнейших экспериментов. Мне больше не были нужны ни моторная кора, ни лимбическая система, ни мозжечок, ни теменная доля, ни гипоталамус. И даже части височной доли у меня уже нет. Он постепенно отрезает от меня кусочек за кусочком, чтобы использовать в следующих экспериментах. Потому что это проще, чем доставать новые части. Быть может, и в тебе, шестьдесят четыре, есть часть меня. Но с тех пор доктор изменился. И изменил подход. Он перестал пытаться исправить то, что создал. Он теперь просто усыпляет свои неудачи и начинает сначала.