«10/12. Замечено изменение антропометрических характеристик; общее изменение статуры. Рекомендуется: гормонометрия, биопсия к. м. Прогнозируемое лечение: в соответствии с результатами возможна краниотомия, резекция аденогипофиза[16]». Так он хочет вскрыть мой череп?.. И тут я вижу снимок. Наш с ним и моей репейницей снимок. Чувствую, как дрожат губы. Влажными глазами смотрю на бесконечные полки, где каждая папка – ещё одна жизнь, подобная моей. Какое было их самое последнее воспоминание? Какие их кусочки составляют меня?
Я тянусь к папке с номером 40. Бумага уже такая старая, что пожелтела:
«№ 40 оказался неудачным. Нервная система в ужасном состоянии. Эпилептические припадки, агрессия, саморазрушительное поведение, психопатические наклонности, низкое внимание, гипомнезия[17]. Но тело показало удивительные способности к регенерации, а № 40 у нас большой любитель до самоповреждений. Один минус – сильная фоточувствительность, чрезвычайно быстрая репарация ДНК под ультрафиолетом. Сильнейший воспалительный ответ. Думаю, в его случае и часа на солнце будет достаточно, чтобы… – Тут зачёркнуто. – Нет-нет, конечно, такого мы не допустим. Однако если я справлюсь с этим неприятным побочным эффектом, то окажусь ближе к биологическому бессмертию, чем когда-либо».
После я решаю быстренько подглянуть на верхнюю полку, для чего приходится забраться на стул. Первые два десятка моих предшественников, похоже, очень быстро умирали – в основном от некрозов, менингитов или сепсисов, многие так и не выходили из коматозного состояния. Только ко второму десятку у доктора вышло собрать тело, которое обладало самосознанием. Его он назвал Гиппократом, но чаще звал ласково Гиппи. Радовался его первому шагу и первому слову, как люди радуются успехам родного ребёнка. Заметки были эмоциональными и пестрели мелкими, казалось бы, незначительными подробностями: «Гиппи сегодня узнал, что такое зелёнка. Ему чрезвычайно понравилось красить ею носки Коли» или «Сидели сегодня с Панфиловым в гостиной, и слышу – страшный шум с лестницы. Бегу со всех ног, а там Гиппи решил в тележке мои мензурки покатать. Пришлось объясняться со Стёпой, что это я собаку завёл. Ну не чушь ли? Собак-то я не люблю».
Это больше напоминало дневник, чем медицинскую карточку. Гиппи умер через два месяца и шесть дней. Но с тех пор, похоже, эксперименты становились всё удачнее и стабильнее: Герофил, Эрасистрат, Фёдор, Эрнст, Авиценна, Джозеф, Парацельс, Элизабет – так он, оказывается, называл их именами известных медиков! И то, как он о них писал, – не «изменение статуры», а «богатырша, подросла на два сантиметра!». И всем давал имена… А мне нет. Но чем я хуже? Я ведь даже живу дольше любого из них! Неужели за всё это время он ни разочка не захотел меня как-то назвать?.. И после уже были Гален, Флоренс, Надя и Филипп. И чем дальше, тем суше становились записи, пропадали детали.
«Так больше нельзя», – вот всё, чем заканчиваются их истории болезни.
Обессиленно, с пустотой в сердце я возвращаю папки на место. Будто удушливый дым клубится в голове, не даёт ни вздохнуть, ни закричать. Что это за чувство? Ведь я… какая-то моя часть понимает доктора. Я понимаю, почему он так поступал: потому что он учёный, потому что поиск истины важнее страданий, потому что он взял на себя ответственность тяжелее, чем может выдержать обычный – нормальный – человек. Но даже если я его понимаю, это не значит, что такого будущего я для себя хочу. Я хочу жить. И в этом трагедия.
В том, что мы оба правы.
Хватит саможаления. Надо возвращаться к поиску ключа, иначе нам отсюда не выбраться. Куда бы он мог его положить? Здесь ведь есть ещё одна дверь. Я осторожно прокрадываюсь к ней, стараясь ни на что не наступить, подглядываю в замочную скважину – и один миг безобразно растягивается, сужая восприятие до туннельного зрения, словно ограниченного тубусом микроскопа; сердце уходит в пятки.
В центре комнаты под ярким софитом я вижу его фигуру, склонившуюся над чем-то на операционном столе. Всего одна тонкая дверь разделяла нас, он мог зайти сюда в любое время… Меня будто отбрасывает страхом, я зажимаю рот руками, бешено колотится сердце, будто вот-вот разорвётся. А точно ли он ничего не слышал?!.
Я, пересиливая себя, снова льну к щели. Кабинет, переоборудованный в операционную: камин с заслонкой, процедурная ширма защищает операционное поле от оконного света, стеклянные медицинские витрины с инструментами, тинктурами и ампулами. Так вот откуда здесь этот запах. Но что ещё удивительнее – я вначале даже глазам не верю, – хирургический стол будто утопает в аквариуме, и доктор, склонившись над ним, по локоть в этой жидкости, в длинных резиновых перчатках и с бинокулярами на глазах, под слепящими лучами ламп трудится над системой органов, над полусобранным каркасом, будто подвешенным в толще раствора на крючках зажимов. Оформляющуюся основу организма прокладывают слои мезентерия и обнимает почти готовая грудная клетка. И я вижу позвоночник – тот самый, над которым мы работали вместе.
Что-то внутри обрывается. Он всё-таки хочет меня заменить? Вселенная мне прямо в лицо тычет доказательствами, а я уже ничего не хочу. Не хочу ни во что и никому верить, только спрятаться и ничего не ощущать. Кажется, я на пороге смерти, со дня на день доктор вколет мне эвтаназию вместо снотворного, а я даже не узнаю. Не может же он правда так поступить… Конечно может. Он уже это делал десятки раз.
Подавляя рыдания, я тихонечко отползаю вглубь комнаты. Адреналиновая волна сносит меня девятым валом, так что я земли под собой не чувствую, словно это размытая волнами топь. Нет-нет-нет! Сегодня я отсюда выберусь. Я всё вслушиваюсь в почти беззвучный скрип половиц, шаги и клацанье металла в соседней комнате. Одно лишнее движение – и уже мои кусочки будут плавать там вместо этого организма.
Если думать как доктор, то куда я захочу спрятать ключ? Аккуратно, как только могу, заглядываю на полки, в ящики, в шкаф… Соберись, соберись! Хочется хлестать себя по щекам. Открывать ворота надо тогда, когда нужно куда-то уехать… Так, быть может, ключ и не в спальне вовсе?! Ну конечно!
Я оглядываюсь кругом в поисках его пальто – на плечиках на вешалке; на секунду сердце щемит от знакомого запаха одеколона, шерстяной ткани, фенола и чего-то ещё очень особенного. Запах моих самых лучших воспоминаний: бабочка в саду, жёлуди, пирит, снежинка. Обшариваю карманы – вот и автомобильный ключ!
Я аккуратно покидаю спальню и со всех ног мчусь, чуть не падая, на первый этаж. Прямо так, в своих домашних сандаликах, выкатываюсь на обледенелую террасу и замираю, глядя на белую пустошь подъездной дороги. Колкий зимний воздух бьёт в лицо. Я потихоньку, вцепившись в перила, спускаюсь по заснеженным ступеням, шатаясь от ветра и стараясь не поскользнуться. Плохо дело. Следы останутся. Но скоро смеркаться начнёт, быть может, доктор даже не увидит.
Я, увязая по колено в сугробах, ковыляю к катафалку. Чувствую, как с каждым шагом зачерпываю снег в обувку и как быстро и противно промокают носки. Изо рта вырываются кучевые облачка густого пара. Дрожащими руками отпираю замок салона и вваливаюсь внутрь, на кожаный диванчик. И кто бы мог подумать, что свой путь к свободе я найду именно здесь, в бардачке, в самом ну просто до глупости очевидном месте! Я как на великую ценность смотрю на этот огромный тяжёлый ключ, самую малость тронутый с угла ржавой корочкой, – и вижу в его матовой поверхности все будущие мытарства и приключения; вижу, как мы с сороковым идём по каменистому берегу под светом луны, неся на плечах Флору, как бегаем по городу, как гладим мягоньких уличных кошек и смотрим на чудеса! Может, друзей найдём! А если даже нет, как-нибудь сами справимся. Наверняка будет тяжело и даже страшно, но самое главное – мы все останемся живы.
Мы перехитрили доктора! Он, похоже, понятия не имеет, что завтра нас здесь уже не будет: так же буднично заходит ко мне вечером, задаёт стандартные вопросы о самочувствии, ставит снотворное и уходит, погружённый в свои мысли. Тёплой волной по телу растекается удовлетворение: так и представляю себе его лицо, когда утром он придёт меня будить – а кровать пуста.
Правда… Вместе с тем мне страшно. До тошноты; я ведь, в сущности, понятия не имею, что нам делать во внешнем мире. Я не знаю даже, что он из себя представляет. А не пожалею ли я, что сбегу? Но точно будет хуже, если умру. И что надо с собой прихватить, чтобы выжить? Я не могу питаться ничем человеческим. Где мне раздобыть пакеты парентеральной смеси, которую доктор делает для меня? Они ведь тоже особенные, никакие обычные мне не подойдут. А без них я, скорее всего, быстро умру. Или вот – на дворе зима, стужа, а я всё же теплокровное существо, я могу замёрзнуть. И легко слиться с толпой у нас не получится: мы же совсем иначе выглядим.
Впрочем, страхам надо смотреть в лицо. За ночь мы легко что-нибудь придумаем: одна голова хорошо, а три лучше, соберём вещи и покинем этот проклятый особняк. Теперь главное – не спать. Я натягиваю одеяло поглубже и хмуро смотрю на свою репейницу на стене. Нас не будет ждать её участь. Ни за что я не окажусь под толщей льда в подвале.
Я просыпаюсь. И сразу понимаю, что время упущено: окно уже подёрнуто сероватым рассветным маревом. Меня охватывает паника. Сколько я уже сплю?! Который час?! Я скорее проверяю ключ под подушкой.
Его там нет.
Меня прошибает ледяной пот. Я в ужасе шарю по постели, скидываю одеяло, свешиваюсь с края и проверяю под кроватью. Его нигде нет! Какую дозу снотворного ты дал мне в этот раз? Что бы ни произошло, ничего хорошего это не предвещает.
Я вываливаюсь из койки, лезу на подоконник – луна идёт на снижение, полосочка горизонта меж деревьев золотится восходом, уже утро! Да как же так?! Я прямо в пижаме и наспех надетых ботинках, спотыкаясь, бегу по лестнице. Что это вообще должно значить? Флора, сороковой, только дождитесь!