Всю весну дом полнится незнакомыми людьми: ремонтники, сантехники, строители, электрики целыми бригадами снуют по нему, так что мне приходится ежедневно мазаться гримом, чтобы их «не смущать» и не вызывать лишних вопросов, если вдруг придётся пересечься. Ещё и та соседка повадилась ходить – Катерина Павловна, седая, полная и смуглая от работы в огороде дама в неизменной телогрейке и с надушенным платком на шее. Поначалу она осторожничала с доктором из-за того, что он представился патологоанатомом, а она имела целый ворох предубеждений и суеверий. Но вскоре поняла, что он мало отвечает её представлениям об этой «мрачной» (почему мрачной?) профессии. Про меня доктор объяснил, что взял надо мной опекунство после гибели прочих «наших родственников» при страшном пожаре. Мне, как единственному выжившему в том бедствии существу, пришлось пересаживать большие пласты кожи, и из-за того-то у меня столько шрамов.
Соседка мне очень сочувствует и всё норовит как-то меня приголубить или свести со своими внуками, полагая, что я так дичусь общества от робости и стыда за шрамы, а вовсе не от собственной неохоты. Даже, видимо, пытаясь меня утешить, называет не иначе как «симпатяжкой». Иногда я вижу её внуков в окно моей комнаты: мальчик и девочка постарше визжат, называют друг друга странными именами, наряжаются, дерутся палками и стреляются из пластиковых пистолетиков. Ну о чём с ними можно говорить?
Доктор с Катериной Павловной теперь часто завтракают вместе. Он вынес в беседку стол, и они там часами чаёвничают, глядя на работу водопроводчиков и болтая о том о сём, как заправские старички. На этих трапезах соседка открыла для себя, что у доктора невероятно обширные познания в медицине, лучше даже, чем у его «отца», и стала жаловаться на болячки, получая в ответ чудесные советы по их устранению. Ещё больше Катерину Павловну удивила его осведомлённость в истории. Она-то, конечно, не знает, что доктор большую часть тех событий застал лично, поэтому хвалит его, будто он какой-то её сыночек, который хорошо учился. А ведь в реальности она ему в правнучки годится.
Ещё доктор стал часто уезжать. Почти каждую неделю день или два он просто отсутствует – исчезает ранним утром, оставив мне записку на столе, и возвращается или ближе к обеду, или под поздний вечер. Говорит, что навещает каких-то пациентов. А в остальном, не считая ремонта, жизнь налаживается. Жаль только, что практических уроков пока у нас так и нет из-за отсутствия оборудованной препарационной. У меня уже руки соскучились по практике.
Душно пахнет свежей краской, клеем и цементом, стрекозой трещат лопасти вентилятора в углу – конец июня, жара стоит страшная, что воздух ведёт, и из открытого нараспашку окна тянет прелой травой. Мы собственноручно выкрашиваем стены будущей операционной в светло-жёлтый охристый цвет. Доктор в шапочке из газеты, как настоящий маляр, широким валиком проходится по стене – вверх-вниз, вверх-вниз.
– А почему вы вообще решили стать хирургом? – спрашиваю я с верхушки стремянки, тонкой кисточкой проходясь вдоль бумажного скотча у оконной рамы.
– Даже помню, когда я впервые о хирургии задумался… Фу-ух, надо кондиционер поставить… – Доктор вытирает взмокший лоб. – Это было на Пасху. Мой старик, похоже, решил, что я достаточно вырос, чтобы и мне преподавать свой предмет. Он мне оба «Сотворения» прочитал – и христианское, и еврейское. Помнишь, есть там место, где Бог Адама и Еву разделяет? Там ведь, знаешь, на иврите не совсем слово «ребро» используется: скорее «часть» или «сторона». И даже мужчиной первый человек до разделения с Евой не назывался – лишь собственным именем. Так что меня очень занимало: а не был ли первый человек чем-то вроде сиамских близнецов? Какую операцию должен был провести Яхве, чтобы их разделить? И меня почему-то очень этот сюжет тронул, – серьёзно кивает доктор. – Получается ведь, Бог погрузил первого человека в глубокий сон, подобный наркозу, и провёл операцию. Я тогда подумал: «Ну надо же, выходит, Господь был первым хирургом?» Про наркоз и хирургов-то, конечно, я уже слышал тогда. В основном из-за новостей полевой медицины – тогда империалистическая война гремела. И вот я столько раз пытался представить себе, что же именно сделал Бог. Но я так мало знал о строении человека.
– И вы тогда решили стать хирургом? – радостно догадываюсь я.
– Не совсем, – качает он головой. – Но тогда я впервые почувствовал к этому делу интерес. Потом Платоша заболел. Он был меня младше на четыре года. Отец ещё и до последнего лекаря не хотел звать. Всё молился и молился и нас заставлял. Это было не со злости – он искренне верил, что так лучше. Что Бог ни пошлёт, всё он считал правильным; не болезнь, а испытание, не смерть, а «Господь к себе забрал». Он очень любил наши души. Не понимал только, что мы и есть наши тела. Потом ещё через несколько лет случилась эпидемия туберкулёза – он тогда ещё чахоткой звался, – и мы с Аннушкой заболели. У неё была открытая форма, она быстро сгорела, а я вот мучился годами. То поправлялся, то опять рецидив. У меня почти всё время субфебрильная температура держалась, я хромать начал из-за суставов. И даже это-то ещё ничего, но что гораздо хуже, ты, думаю, от Коли знаешь: у меня был врождённый сердечный порок. И только представь, какие эффекты имела температура на больное сердце! Да я чудом до сорок девятого дожил, когда стрептомицин и до нас дошёл. Вот, заразившись, я и подумал, что мне нужно какое-то орудие против «божественного замысла», раз уж действительно природа так желает перебить нас всех болезнями. Ещё позже мама заболела скарлатиной, когда я уже практику отрабатывал. Хотя уже и пенициллин был, но она по старинке к врачам не обращалась, даже мне не написала! Умерла. И я тогда очень себя корил: как это я не смог помочь последнему родному человеку? Как это не успел? Теперь из всей семьи остался лишь я. И я подумал: уж если я и себе помочь не смогу, то это будет действительно фатальное поражение. Я все силы бросил на изучение кардиохирургии, только бы не проиграть в этом последнем раунде, только бы спастись, – мрачнеет доктор.
– А что случилось с вашим отцом? – задумываюсь я: о нём доктор не сказал.
– Он? Ты, может, не знаешь, что тогда было… Репрессировали – арестовали то есть. По «религиозному вопросу». Там же и погиб. Ещё раньше, до маминой смерти, когда я только поступил на учёбу. Но, конечно, он сделал всё, чтобы у него не осталось ни единого шанса выжить. – Доктор устало и обречённо вздыхает. – Не знаю, на что он рассчитывал, оставаясь в должности. Вероятно, надеялся, что Бог спасёт. – Его губы искривляются с печальной иронией.
– И неужели вас это не огорчило?
– Ну, почему же, огорчило. Погано это было. Но хотя бы закономерно. Не понимаю только, – на его лице появляется упрямое выражение, и он будто даже начинает злее водить валиком по стене, – он ведь умный был человек! Не слишком склонный к жалости, да, – но вдумчивый. Я от него ждал большего. Но он позволил отнять самое ценное, что только есть у человека, – отнять жизнь!
– И вы что, из-за отца так религию не любите? – пытаюсь понять я.
– А кто сказал, что не люблю? Нет, он стал причиной, по которой я так критически ко всему отношусь. Он научил меня думать. Вот, к примеру, знаешь, на что он обратил моё внимание? Что Бог – не только первый архитектор, скульптор, садовник и хирург, но ещё и первый лжец. Бог сказал, Адам и Ева умрут в тот же день, как вкусят плод познания. Но они не только не умерли, но и прожили долгую жизнь.
– Так, может, он имел в виду, что они потеряют бессмертие? – предполагаю я.
– Мх, – морщится доктор, – так бы и сказал тогда. Но они и не были бессмертны. И знаешь почему? Там ведь как говорится: «И сказал Господь: “Вот, человек стал как один из Нас”», – тут он имеет в виду себя, конечно. Бог вообще любил о себе во множественном числе говорить. Оттого ли, что он и есть Троица, оттого ли, что он вообще многоликая сущность, – про это я бы с тобой отдельно поговорил, но не сейчас. Так вот: «Человек стал как один из Нас, как имеющий способность познавать добро и зло, и теперь как бы он не простёр руки своей и не взял также от Древа Жизни, и не съел, и не стал жить вечно». То есть они не только были смертны, но и изгнали из Эдема их лишь затем, чтобы они – приблизившиеся к самому Богу в познании – ещё и не получили бессмертие, вкусив однажды и от Древа Жизни. Вот обретя его, люди бы точно стали богами, – самодовольно улыбается доктор.
И пока я вяло вожу кисточкой вдоль рамы, мне всё думается, что между сыном и отцом было больше общего, чем самому доктору хотелось бы верить. Они обладали умами учёных, а не христианского богослова и медика, они задавали вопросы больше, чем жалели. Просто каждый из них делал это как умел.
– А ведь, согласись, как странно, что, вкусив плод, первое, что поняли Ева и Адам, – что они нагие. Ведь нагота – никакое не зло, просто неудобство, – говорит доктор в другой раз. Он часто стал вспоминать религию, видимо, сами стены на него так действуют. – И стыд не зло, а лишь неприятное чувство. А всё оттого, что «плод познания добра и зла» не совсем корректный перевод. Правильнее было бы сказать не «добро и зло», а «что хорошо, что плохо». Вкусив плод, они просто получили внутренний ориентир. Потому-то Ева так легко послушалась змея: она понятия не имела, что этого можно не делать, всё принимала за чистую монету. И, только вкусив плод, Ева с Адамом смогли принимать собственные решения. И потому-то говорят, мол, плод дал людям свободу воли – они обрели систему координат, в которой могут двигаться.
Я лежу на ковре на спине, глядя в поднятую над головой книгу – одну из тех, что лежали тогда в сундуке, – кажется, нечто, называемое «Часослов», но не читаю, а просто бездумно листаю, смотря картинки. Редкие, какие-то грубые, некрасивые, больше похожие не на иллюстрации, а на чертежи. Солнечный луч перечёркивает мой живот и чуть касается вытянутой ноги сидящего в кресле доктора. По всему дому пахнет обойным клеем и свежим спилом, и этот дом уже не кажется мне ужасным.