Стоит только послушать, что говорят Нед, Бэтист, Уолтер, Ральф, Симон, Поль, Гомер, Сэмуэль и другие. Послушать, что говорит Элия, в 17.20 возвратившийся автобусом с завода в своем надетом поверх комбинезона плаще, повторяем, ровно в 17.20.
Он целует Сесили. Склоняется к Маргарет, которая уже начинает садиться в кроватке. Он выпрямляется, машинально трясет правую руку, ту руку, что привернула 540 болтов — такова сменная норма на конвейере. И вдруг он видит из окна молодые липовые листочки и, забыв о том, что это не его весна, шепчет:
— Ну что ж, Элия, не пора ли сажать тыкву? Позавчера, в то же время, стоя на пороге и вдыхая свежий ветер, он проворчал:
— Валяй, дуй! Мне больше не надо управлять лодкой.
Послезавтра он выскажет еще какой-нибудь подобный намек:
— Пока мы тут надрываемся, они там гуляют себе по травке, наши быки.
Или будет беспокоиться, что его крыша слабовата с северной стороны, если не о канаве для канализации, которая так и осталась в планах, на бумаге. Душой он в своем мирке, где можно было, вместо того чтобы повторять всего-навсего одно движение, каждый день показывать все свои таланты. Лишь один-единственный раз действительно не совладал с собой и сказал:
— Представляешь, Сесили, что мы были сами себе хозяева?
В тот вечер он сидел в углу на диване, мечтая о таких мало знакомых людям чудесах: о днях, сменяющих друг друга и ни в чем друг на друга не похожих, о работе по своему выбору, с наслаждением исполняемой в поте лица; о жизни, так наполненной свежим воздухом, что никому и в голову бы не пришло потреблять ее, как консервы, в три недели отпуска…
Ни тем более проклинать ее.
И уж вовсе неожиданное, самое последнее дело: здесь все жалуются. Эта их «аркадия» утыкана мачтами, на которые без передышки карабкаются все новые и новые честолюбцы. Взбираются и соскальзывают, снова лезут и снова падают вниз…
— Сперва они чувствуют себя обездоленными, — говорит Симон, — пока у них не будет всего вдоволь, а затем, едва только всего добьются, пресыщенными.
Но зачем же, на самом деле, вечно чего-то домогаться, кричать, бегать, орудовать локтями, обгонять одних, давить других, петь «всяк за себя, один бог за всех», вечно снова заводить всю эту канитель и вечно быть не в силах одолеть зависть, скуку, других и самого себя? К чему все это, если газеты, радио, прохожие, друзья без устали твердят, что мир плохо устроен?
Жаждущему ответов социологу, делающему пометки, ставящему галочки, крестики, цифры в графах своей анкеты, который, изменив тактику, вдруг спросил его: «Есть ли у вас вопросы и если да, то какие?» — Симон резко ответил:
— Есть, и целых два. Довольны ли хоть чем-нибудь англичане? А если они ничем не довольны, то как нам, которые были всем довольны, снова стать всем довольными?
Но в этой тоске неожиданно вспыхнула радость.
Было около 8 часов утра, и воробьи чирикали, рассевшись на позолоченных косыми лучами солнца водосточных трубах. Выйдя из дому почти одновременно с Дженни, ехавшей на велосипеде к Джону, Ральф тоже на велосипеде катил вниз по аллее, чтобы встретиться с Глэдис, своей шотландочкой-санитаркой в больнице «Хаит», с которой он теперь встречался, ни от кого не таясь. Он старательно нажимал на педали одного из подаренных тристанцам велосипедов. Уже подъезжая к небольшой решетчатой ограде, Ральф услышал два зычных возгласа:
— Джосс!
— Ульрик!
Ральф намертво затормозил и — одна нога на земле, другая на педали — обернулся. Из другой аллеи мчалась с распростертыми объятиями Сьюзен, следом за которой валило семейство Твенов. Почти тут же появилась семья Раганов, столпившаяся вокруг шлепающей домашними тапочками Олив. Ральф увидел только спины Джосса и Ульрика, которые бросились в разные стороны, размахивая левой рукой синими фуражками, правой придерживая ремни бьющих их по спине огромных флотских рюкзаков. После он уже видел лишь беспорядочную, мгновенно поглотившую Джосса и Ульрика толпу. Их имена перелетали, как мяч, от двери к двери, проникали за ограды. Мальчишки, крича, выскакивали из окон. Женщины в наспех накинутых халатах, мужчины, небритые или, как сам Уолтер, в незаправленных в брюки рубахах, старики, ковыляющие с палками, — все они, смеясь, крича, вертясь во все стороны, хлопая в ладоши, прилипали к этому ядру двух семей. Ральф колебался. Он осмелился колебаться, думая о Глэдис. А вот Дженни уже улизнула. Дженни — родная сестра Джосса! Потрясенный этим и устыдясь себя самого, Ральф положил велосипед на землю. Рой людей, не рассыпаясь, катился к залу собраний. У входа Ральф встретил Билла, затем отца, лицо которого расцвело в улыбке.
— Молодец, сынок! — только и сказал Нед.
— Джосс словно окаменел, — говорил Билл. — Конечно, ему очень тяжко рассказывать обо всем. Ведь ты его знаешь: он из тех парней, что отрежет себе нос, вымещая досаду, если заметит, что говорит неправду.
Счастливый и все-таки смущенный встречей с близкими, Джосс гораздо хуже чувствовал себя на другом краю света, завидев свой остров.
Какое потрясение пережил он на рассвете того дня, когда, облокотившись на поручни, он стоял на палубе и заметил возникший на горизонте черный с белой вершиной, треугольник, перечеркнутый ярко-розовой полосой! Этот облик Тристана, издали увиденного с моря при восходе солнца, он знал прекрасно, потому что сотни раз смотрел на него во время ловли рыбы. Но фрегат, идущий прямо по курсу с точностью рейсфедера, очень быстро приблизился к берегу, который невозможно было узнать. У подножия конуса, пронзающего свой облачный нимб, теперь появился новый конус, гораздо меньший, но, подобно старому, тоже увенчанный туманным кольцом. Зеленые склоны, изрезанные по-живому свежими трещинами, исковерканные обвалами, узнать было можно. Но длинная распухшая стена лавы у его подножия — двадцать пять миллионов кубических метров лавы, по подсчетам специалистов, — обрывалась прямо в море.
Так ему об этом рассказывали. Еще 16 декабря два специалиста, которых «Леопард» подвез прямо к вулкану, пытались высадиться. Но перед ними оказался резервуар горячей воды, откуда непрерывно взмывали струи кипятка и куда из нового кратера сыпались обломки скал. Лава за лавой, изрыгаемая полудюжиной других трещин, наплыв за наплывом продолжала низвергаться в эту перемешанную с огнем воду, которая кишела сварившимися крабами, спрутами, рыбами и из которой яростно вырывались струи пара.
С тех пор это «кровотечение» острова, единственными свидетелями которого оставались пингвины, прекратилось, а из кратера не выделялось ничего вредного для людей. Однако причалить к восточному берегу было невозможно. «Трансвааль», став на якорь в открытом море перед Готтентотским мысом, вынужден был выслать шлюпки в северо-западные бухты, крутые берега которых сбегали вниз по «матрацам» из гальки, участкам подводных скал, рифам, опутанным стометровыми водорослями, державшимися на воде поплавками величиной с яйцо, крайне затрудняя высадку. Впрочем, Джоссу и Ульрику представилась прекрасная возможность показать себя: здесь у них сразу же вновь пробуждались глазомер и хватка победителей подводных скал, притупившиеся за прошедшие в Англии месяцы. Но, ступив на землю, на родное плато, где там и сям вздымались безобидные пологие холмы — по мнению специалистов, старые вулканические образования, возраст которых они вам сообщили с точностью до девяти тысяч лет, — Джосс был потрясен пустотой, тишиной и неподвижностью. Островитяне без острова, остров без островитян: а ведь жилье и жильцы едины. Ах, эта неповрежденная, но неприступная для них деревня, зияющая своими распахнутыми дверьми! И сады, поросшие высокими злаками, превратились в дикие заросли, животные вновь одичали — сильные выживают благодаря своим копытам и рогам, а обезумевших слабых убивают крупные альбатросы и собаки, спасшиеся от пуль матросов с «Леопарда»! Всюду гниет зловонная падаль, облепленная голубыми мухами. Джосс заметил Комрада, своего осла, целого и невредимого, который убегал во главе дикого стада к холмам. Но Джоссу было сразу приказано не приближаться к Комраду во имя природы, ставшей теперь на острове полной хозяйкой.
Тристан — это отныне лишь объект научного эксперимента! Целых семь недель Джосс возил этих милых, но ничего не понимающих, равнодушных ко всему, кроме своих приборов, людей, которые приходили в бурный восторг, найдя какой-либо необычный камень или безымянное растеньице. Эти связанные со столькими воспоминаниями земли, камни, скалы теперь были всего-навсего базальтом, андезитом, фонолитом, трахтом, туфом или вулканическими лавами. Туесок теперь назывался «поа»; большая трава — «спартина»; радость детей, красные ягоды «кондитерки» — «нертера»; «дерево островов» — «филика»; гигантская водоросль — макроцистис. Больше никаких других проблем, кроме гигрометрии, плювиометрии, магнитометрии. Разумеется, случалось, что буря иногда выводила из полного равнодушия метеоролога, который, не веря своим глазам, кричал:
— Шестьдесят пять узлов! Это предел шкалы Бофорта. Неужели вы жили здесь?
Вновь образовавшийся, но вскоре после того, как он поработал словно выходной клапан, успокоившийся кратер интересовал их меньше, чем эти «рекордные» штормовые ветры. Изредка они, разинув рты, слушали Джосса, который рассказывал памятные всем тристанцам истории об ураганах. А затем геология, зоология, ботаника вновь спокойно вступали в свои права. Джоссу ничуть не нравилось подползать к кратеру, чтобы брать для анализа пробы выбрасываемых из щелей газов. Развлечением скорее было кольцевание птиц: только Ульрик и Джосс умели ловить птиц, приносить их, трепещущих в облаке перьев, специалистам, которые записывали дату поимки, надевали кольца и нежными глазами смотрели, как улетает это «жаркое», повторяя десятки раз на дню:
— Ни одного rail… Какая досада! Похоже, что эти редчайшие бескрылые выродились.
Но глаза специалистов говорили: это вы их съели. Действительно жаль! А Джосс сердился на специалистов за то, что они жалели птиц, а не людей.