6 июля
После завтрака съемочная группа отвезла меня на кладбище, где мне вручили карту захоронений и предложили отыскать могилы деда и прадеда, Ричарда и Соломона. Не знаю почему, но, когда я отыскала их могилы, какой-то древний инстинкт заставил меня погладить надгробия. Жалкий жест, но я пыталась хоть как-то приблизиться к родственникам, о чьем существовании раньше не знала. Когда кладбище только открылось, оно располагалось далеко от города и мало кто хотел хоронить там своих близких. И что сделали венцы? Вырыли Бетховена, Штрауса и других знаменитостей из их могил в центре Вены и перезахоронили на загородном кладбище. И тогда оно стало, выразимся так, модным.
Меня познакомили с Хаимом, который водит по кладбищу экскурсии. Он проводил меня к безымянной могиле и сказал, что здесь похоронена сестра моей двоюродной бабушки Эллы, Ольга. Надгробия тут не было. Хаим объяснил, что в былые дни именно так хоронили бедняков. Социальные службы отвозили покойника на кладбище и погребали, но надгробие семья должна была ставить за свой счет. У меня сердце чуть не разорвалось, когда я стояла рядом с клочком мокрой земли, – безымянной могилой. А в голове крутился вопрос: почему семья не купила надгробие?
После кладбища меня познакомили с историком Сабиной. Она предложила мне угадать, какая участь постигла бабушку Ольгу. Я в отчаянии спросила, не была ли та актрисой, потому что очень на это надеялась. По непонятным мне причинам я была убеждена, что кто-то из моих предков имел отношение к сцене – и мне очень хотелось, чтобы это оказалась Ольга (на фотографиях у нас с ней было некоторое сходство). Сабина показала мне копию вырезки из венской газеты; в статье говорилось, что Ольга страдала душевной болезнью и ее пришлось поместить в психиатрическую клинику. Не такие сведения я хотела услышать! «И сколько она провела в клинике?» – сдавленно спросила я. – «Тридцать лет». Сабина показала мне подлинный журнал регистрации – в кожаном переплете, сантиметров пять толщиной. Там от руки были записаны имена и фамилии всех пациентов, а также имена посетителей, даты посещений и дата смерти каждого пациента. Чего у немцев и австрийцев не отнимешь – так это умения аккуратно вести записи. Ольга скончалась в 1938 году от туберкулеза. Моей матери тогда было девятнадцать лет, так что она неминуемо должна была стать свидетельницей сумасшествия Ольги. В те времена душевные заболевания не классифицировали так четко, как сейчас, поэтому говорили просто «сумасшествие» или «буйное помешательство». В случае Ольги помешательство должно было быть очень буйным, если уж ее заперли в лечебнице на тридцать лет. Я спросила Сабину, была ли Ольга актрисой до помешательства, подумав, что одно другого не исключает. «Нет, – ответила Сабина. – Она была портнихой». Я в глубине души надеялась, что она могла играть на сцене в свободное от работы время.
С кладбища съемочная группа повезла меня в ту самую лечебницу для душевнобольных, Штайнхоф, где когда-то содержалась Ольга. Мы проехали по длинной аллее, по сторонам которой зеленели буколические лужайки, украшенные фонтанами и на удивление раскидистыми деревьями. Лечебница состояла примерно из шестидесяти строений, между которыми прогуливались душевнобольные. Режиссер съемочной группы опасался, что лечебница нагонит на меня тоску, но мне показалось, будто я очутилась дома. Я всегда любила заведения такого рода, потому что среди сумасшедших ощущала себя как среди своих – а теперь оказалось, что сумасшедшие мне не просто свои: кое-кто был еще и родственником.
Постройки стояли рядами. Первый ряд – для тихих сумасшедших, второй – для более-менее тихих, а третий, на вершине холма – для буйнопомешанных. Там, скорее всего, и жила Ольга. В те времена в лечебнице содержалось около пяти тысяч пациентов.
Сабина объяснила, что в те невежественные времена лечения как такового практически не было, о психических болезнях знали мало и больных врачевали длительными теплыми ваннами и тому подобными процедурами. Ванны, конечно, не помогали, зато пациенты сверкали чистотой. Еще лечили сном: мера простая, но не вполне безопасная. Пациента накачивали успокоительным и укладывали спать, возможно, рассчитывая, что он «проспится» от сумасшествия.
Когда в Австрию явились нацисты со своим Окончательным Решением, они принялись ставить на пациентах психиатрической лечебницы эксперименты. Сумасшедших нацисты считали хуже животных, поэтому ни в чем себя не ограничивали. Проводили экспериментальные хирургические операции на детях, пробовали новые и эффективные способы применения газа на взрослых.
На этом Сабина прервала свой рассказ и продолжать его не хотела. Счастье для Ольги, что она успела умереть до вторжения нацистов.
День 10.
7 июля
Мы со съемочной группой вновь отправились в Чехию, в город Брно. Ничего симпатичного я в нем не обнаружила. Меня отвезли в городской архив (теперь я уже повидала столько архивов, что могу писать сравнительные обзоры и различать сорок сортов архивной пыли). Сотрудник архива положил передо мной очень толстую и потрепанную тетрадь, открыл и указал на имя «Берта Гольдман» – так звали мою двоюродную прапрабабушку. Мою мать звали Берта – скорее всего, в честь той Берты. Я снова с отчаянной надеждой спросила: «А она не была актрисой?» Мне предложили прочесть, что написано на обложке тетради, и помогли перевести надпись: «Психиатрическая лечебница Брно, 1883–1902». Я подумала: «Видимо, это промысел божий: я в конце концов пришла к работе в сфере психического здоровья, сражаюсь со стигмой безумия, и вот теперь оказывается, что в моей семье оно передавалось по наследству».
Странно, что психические заболевания завораживали меня с детства, лет с тринадцати, когда я еще понятия не имела, что моя мать и я сама больны. У меня до сих пор хранится библиотечная книга из школы Эванстон (книгу я в библиотеку так и не вернула), а называется она «Что такое душевная болезнь». Должно быть, библиотечный штраф уже дорос до миллионов долларов. Откуда мне тогда было знать, что однажды придется столкнуться не только с собственными демонами безумия, но и с фамильными?
Сотрудник архива показал мне еще одну вырезку из венской газеты – статью, в которой говорилось, что Берта Гольдман распродала всю мебель из своей квартиры и оставила записку о том, что собирается покончить с собой. Должно быть, ее успели вовремя остановить и отправить в психиатрическую лечебницу. Берта провела там гораздо меньший срок, чем ее дочь Ольга, лишь семь месяцев, но скончалась тоже от туберкулеза.
И мы со съемочной группой отправились в психиатрическую лечебницу Брно – тоже по длинной аллее, которая привела нас к величественному зданию в стиле неоклассицизма, выкрашенному в бледно-желтый цвет. Вокруг журчали фонтаны и зеленели лужайки. Как и клиника, где когда-то содержалась Ольга, это заведение тоже продолжало работать – в нем обитало около тысячи пациентов, но режиссер сказал, что снимать их нельзя, поэтому я отправилась в местный кафетерий просто посмотреть на больных.
Когда я среди своих товарищей-душевнобольных, языковой барьер мне не помеха. Мы подружились с Евой, больной биполярным расстройством. Она кое-как изъяснялась по-английски – достаточно, чтобы объяснить мне, что у нее маниакальная фаза и поэтому она ходит с лыжными палками – она ходила так быстро, что без опоры не могла. Обстановка в лечебнице была свободная, а персонал внимательный и заботливый. Разительное отличие от Англии, где для больных даже коек не хватает. Здания лечебницы были очень красивы. В начале 1900-х годов австрийское правительство решило показать миру, что способно позаботиться о своих умалишенных. Но это было до того, как большая часть населения Австрии и Германии лишилась ума куда сильнее любых пациентов сумасшедшего дома.
Я даже почувствовала облегчение, узнав, что Берта оказалась в лечебнице после того, как была найдена ее записка о самоубийстве. Не знаю почему, но я ощутила гордость за Берту и Ольгу. У Ольги не было надгробия, а где похоронена Берта, никто не знал. Я легла на лужайку и решила, что куплю надгробия для обеих и закажу на них надпись: «Они были великими женщинами. Я горжусь ими». Я подумала, что обе, возможно, были замечательными и, сложись обстоятельства иначе, они могли бы стать актрисами. Я просто лежала лицом в траву на лужайке в психиатрической лечебнице. Мне не хотелось оттуда уходить.
День 11.
8 июля
Я проснулась, ощущая непривычный покой, облегчение и тела и ума – не обычное мучительное чувство, что надо вставать и что-то совершать как можно быстрее. Если бы я вовремя обратилась к генеалогии, возможно, мне не пришлось бы долго и мучительно проходить психотерапию.
Руби. Мы уже поговорили о сострадании. Это я могу понять, потому что потенциально могу что-то сделать, когда другие страдают. Но что мне делать с теми, кто меня бесит или причиняет вред? Инстинкт призывает меня их убить.
Нейролог. Мы изначально запрограммированы на жажду справедливости. Если тебя кто-то подрезал на дороге и через минуту ты видишь, как полиция штрафует этого водителя за превышение скорости, твое прилежащее ядро мозга, то есть центр вознаграждения у тебя в мозгу, подает сигнал удовольствия. Но, если этот водитель остается безнаказанным, у тебя активизируется островковая доля мозга и возникает ощущение физического дискомфорта. Этот биологический позыв к справедливости помогает людям существовать и ладить между собой в обществе, но он способен стать токсичным, когда превращается в жажду мести.
Руби. Мне знакомо это чувство, жажда мести: оно рептильное, когда я чувствую его, то превращаюсь в чудовище, в Чужого, мне хочется разорвать обидчика в клочья. И такое происходит, даже когда я получаю штраф за неправильную парковку или превышение скорости. Не знаю, какое тут может быть умение прощать.
Монах. Думаю, мы беспокоимся, что простить – значит позволить кому-то уйти безнаказанным. Но на самом деле прощение означает нечто другое. А именно – освобождение самого себя от груза обиды. Умение отпустить. Руби, что ты чувствуешь, когда ты цепляешься за гнев и обиду, когда долго пережевываешь несправедливость случившегося?