Счастливый человек. История сельского доктора — страница 11 из 15

[11][12]*.

Сартр противопоставляет эту «жизнь» случайному «ощущению приключения». Это чувство не имеет ничего общего с захватывающими событиями. Оно представляет собой форму повышенного осознания, дающую ощущение порядка – и, следовательно, смысла – самому факту и пределам существования.

Чувство приключения, безусловно, не зависит от событий – доказательство налицо. Это скорее способ, каким нанизываются мгновения. Происходит, по-моему, вот что: ты вдруг начинаешь чувствовать, что время течет, что одно мгновение влечет за собой другое, а это другое – третье и так далее; что каждое мгновение исчезает, что бесполезно пытаться его удержать и т. п. И тогда это свойство мгновений ты переносишь на то, что происходит внутри этих мгновений; то, что принадлежит форме, переносишь на содержание. <…>

Если память мне не изменяет, это зовется необратимостью времени. Чувство приключения – это, пожалуй, попросту и есть чувство необратимости времени. Только почему оно присуще нам не всегда?

Необратимость времени – это то, о чем маленькие дети хорошо осведомлены, хотя само это понятие ничего для них не значит. Они живут с этим. В детстве не бывает неизбежных повторений. «Понедельник, вторник, среда. Апрель, май, июнь. 1924, 1925, 1926» противоположны их опыту. Ничто не обязано повторяться. Это, кстати, является причиной того, почему дети просят заверения, что некоторые вещи повторятся. «А завтра я проснусь и будем завтракать»? Постепенно, лет с шести, они сами отвечают на подобные вопросы, ожидают цикличности событий и зависят от нее; но даже тогда их единица измерения настолько мала – а их нетерпение настолько велико, – что предвидимое кажется далеким. Их внимание по-прежнему сосредоточено на настоящем, где вещи постоянно появляются впервые и постоянно исчезают навсегда.

Одной из наиболее распространенных иллюзий взрослых является вера во второй шанс. Дети, пока взрослые не убедят их в обратном, знают, что его не существует. Их полная самоотдача опыту делает такую идею невозможной. Вера взрослых является двойным буфером против опыта. Каждому человеку не только дается бесчисленное количество вторых шансов, но и уникальность каждого события их жизни размывается, если не уничтожается. И вот, по истечении времени, а вернее, при его отсутствии, мы можем предположить, что мир стал привычным для нас, и из-за прошлых событий он даже является нашим должником. Дети не нуждаются в подобной защите. Им это не нужно, потому что их возможности простираются дальше, чем они могут себе представить. Их время бесконечно. Они постоянно испытывают чувство потери: это, как указывает Сартр, предчувствие приключения. Каждое расставание, каким бы тривиальным оно ни было, завершение игры или события – окончательная потеря, которую повторение не исправит. Иногда им нужно протестовать: тогда они кричат в надежде, что потерю можно отменить, или в искреннем сожалении от того, что всё закончилось. Я говорю «искреннее сожаление», потому что потерянная вещь остается в центре внимания ребенка, в отличие от взрослых, для которых важнее собственное воображаемое переживание грядущей утраты. Их чувство потери ограничено следующим событием или интересом. У детей почти ненасытный аппетит к «следующему». Оно необходимо, чтобы занять место безвозвратно ушедшего.

Есть еще одна причина, по которой дети так быстро оправляются от потерь. В мире ребенка нет случайностей. Несчастных случаев тоже не бывает. Всё связано, всё может быть объяснено [13]. (Структурно мир детей напоминает магию.) Таким образом, для ребенка потеря не бывает бессмысленной, абсурдной и, прежде всего, ненужной. Для ребенка всё, что происходит, необходимо.

Испытывая страдание, мы возвращаемся в детство, потому что там впервые пережили потерю. В детстве мы понесли больше потерь, чем за всю жизнь. Если предположить, что никакой невротический паттерн не заставляет нас реагировать так из-за ужасного случая в детстве, мы возвращаемся назад, поскольку не научились понимать необратимость.

И всё же мы не дети, даже когда страдаем. Прежде всего, мы осознаём то, чего не могут осознать дети, – произвольность нашего положения. То, что Сартр называет беспричинностью:

Я хочу сказать, что – по определению – существование не является необходимостью. Существовать – это значит быть здесь, только и всего; существования вдруг оказываются перед тобой, на них можно наткнуться, но в них нет закономерности. Полагаю, некоторые люди это поняли. Но они попытались преодолеть эту случайность, изобретя существо необходимое и самодовлеющее. Но ни одно необходимое существо не может помочь объяснить существование: случайность – это не нечто кажущееся, не видимость, которую можно развеять; это нечто абсолютное, а стало быть, некая совершенная беспричинность. Беспричинно всё – этот парк, этот город и я сам. Когда это до тебя доходит, тебя начинает мутить и всё плывет, как было в тот вечер в «Приюте путейцев», – вот что такое Тошнота

«Лесовик», находящийся в депрессии или переживающий тяжелую утрату, мыслит не как профессиональный философ. Но он видит лес, газовую плиту в комнате на первом этаже, газеты, сложенные стопкой под комодом, в том же свете, который описывает Сартр. Это почти вопрос света – или, скорее, того, как разум интерпретирует свет. Это свет, который объективирует всё и ничего не подтверждает. Ни один ребенок никогда не увидит такой свет. Он так же отличается от света, в котором ребенок видит лес или кухню, как и от темноты.

Ясно ли я выражаюсь? Тоска возникает из-за чувства невосполнимой потери. (Потеря может быть реальной или воображаемой.) Одна потеря добавляется к другим, понесенным ранее: они представляют собой отсутствие того, к чему можно было бы обратиться за утешением по случаю этой, самой последней и окончательной потери. Большинство из них были в детстве, ибо такова сама его природа. Переживание потери имеет тенденцию возвращать человека в детство. Если оно невротическое, возвращение в детство – часть переживания. Если переживание не является невротическим, тогда чувство беспомощности ведет человека назад. Эта беспомощность – в равной степени присутствующая и в невротических случаях – меняет ощущение времени. Это беспомощность перед лицом реальной или воображаемой необратимости произошедшего. Осознание необратимости замедляет время. Мгновения могут казаться годами, потому что, подобно ребенку, взрослый человек чувствует, что всё изменилось навсегда. Повторение внезапно исчезает из реальности. У маленьких детей эта форма знания и является секретом их тяги к приключениям. Они способны объяснить и оправдать – на своем уровне – всё, что происходит, включая потери. Взрослый, напротив, страдает от того, что случившееся абсурдно или, в лучшем случае, не имеет достаточного смысла. То есть смысл, который остается, не может уравновесить то, что было потеряно. Следовательно, страдающий оказывается в ловушке временно2го масштаба детства, не имея защиты, которая есть у ребенка, и испытывает уникальную агонию взрослого.

Во время обходов Сассолл сталкивается с пациентами, родственниками умирающих, теми, кто болен и хочет умереть, обездвиженными, доведенными до отчаяния клаустрофобическим страхом перед собственным телом, безумными ревнивцами, одиночками, пытающимися покончить с собой, истериками; иногда ему удается дотянуться до них, иногда он понимает, что этого делать не стоит. После ужина он часами принимает пациентов, с которыми работает как психотерапевт. Они переживают кризисы вместе, и это порой перерастает в настоящую муку.

Психолог Дж. М. Карстерс, хотя и пишущий отстраненно как преподаватель, высоко оценивает влияние стресса от таких встреч на человека:

Встреча с другим человеком в отчаянном состоянии заставляет разделить, по крайней мере в воображении, его проблемы: есть ли какой-то смысл в жизни? Есть ли какой-то смысл в том, чтобы остаться в живых?



Полагаю, что это представляется Сассоллу в терминах переживания времени. Возникает элементарная проблема: в чем состоит ценность мгновения?

Время становится эквивалентом моря Конрада, а болезнь эквивалентом бури. Время, которое обещает «мир Божий», может бушевать и разрушать с «невообразимой» яростью. И снова я вынужден использовать метафору для определения субъективного опыта – воздействия страдания на воображение врача, с которым он сталкивается ежедневно и которое не устранить выписанным рецептом.

Сассолл берется за все акушерские случаи в своей больнице, присутствует почти при каждых родах. И при большинстве смертей. Он помнит, как много может изменить одно мгновение и насколько необратимым, трагичным бывает дальнейший процесс. В какой-то степени он может вмешаться. Может ускорить его, может замедлить, может «потянуть время». Но не может превратить море в сушу.

Когда пациентам ставят диагноз, они обычно спрашивают: «Сколько мне осталось?», «Сколько времени пройдет, прежде чем?..», «Как долго?». И доктор отвечает, что не может обещать, но… Он может казаться повелителем времени, как мореплаватель иногда кажется повелителем моря. Но оба знают, что это иллюзия.






Врачи осведомлены о смерти, хотя некоторые скрывают метафизику факта, думая только о физиологических стадиях умирания. В человеческом воображении смерть и течение времени неразрывно связаны: каждое мгновение приближает нас к смерти и она измеряется вечностью существования, которое продолжается после нас и без нас.

Это помогает объяснить озабоченность Сассолла временем. Какова ценность мгновения sub specie aeternitatis? Но противостояние страданию важнее. Страдающий оказывается в ловушке мгновения. Столкнувшись с необратимостью событий – столь ужасной для всех, кто к ней не готов, а не готовы все, – его опыт движется по кругу: неспособный поймать время за хвост, он вращается в одном мгновении всю жизнь. Сколько же вмещает в себя мгновение?