Счастливый человек. История сельского доктора — страница 14 из 15

Мое положение прямо противоположно положению автобиографа, который более свободен, чем романист. Он сам себе подданный и летописец. Никто, даже вымышленный персонаж, не может упрекнуть его. То, что он опускает, искажает, изобретает, по логике жанра законно. Возможно, в этом и заключается привлекательность автобиографий: все события, над которыми вы не имели контроля, в конце концов зависят от ваших трактовок. Сейчас же я нахожусь во власти реальности, которую не могу охватить.

Это правда, что биографии, в отличие от автобиографий, иногда пишутся о живых людях и что у них есть своеобразный конец. Но герои таких биографий либо знамениты, либо печально известны. Это наши будущие премьер-министры или иностранные политики. И читатель, и автор знают, зачем она написана. Потому что X – это знаменитый X. И история, естественно, завершается, когда он достигает власти, апофеозом.

Сассолл не такой человек.

«А если бы он был мертв?» – можете спросить вы. Если бы он был мертв, я написал бы другое эссе. Абсурдно говорить, что жизнь человека меняется после его смерти. Самым наглядным подтверждением этого является происходящее после смерти художника.

Картина, которую вы видели на прошлой неделе, когда художник был жив, не та же картина (хотя и тот же самый холст), которую вы видите сейчас, зная, что он умер. Все видят сегодняшнюю картину. Картина прошлой недели умерла вместе с ним. Это кажется метафизикой. И это не совсем так. Это результат нашего дара – или нашей необходимости – способности к абстрактному мышлению. Пока художник жив, мы рассматриваем картину как часть незавершенного процесса. Мы применяем эпитеты: многообещающий, разочаровывающий, неожиданный. Когда художник умирает, картина становится законченным произведением. Это сделал художник. А мы остаемся. Меняются наши мысли и слова. Они больше не адресованы отсутствующему художнику; теперь мы можем думать и говорить только о себе. Предметом обсуждения больше не являются его намерения, заблуждения, надежды, способность менять убеждения, способность к переменам: теперь речь идет об использовании оставленной нам работы. Поскольку он мертв, мы становимся главными действующими лицами.

То же самое происходит и в жизни. Смерть человека делает его определенным. Конечно, его секреты умирают вместе с ним. И, конечно, сто лет спустя кто-нибудь, просматривая бумаги, может обнаружить факт, бросающий иной свет на его жизнь. Смерть меняет факты качественно, но не количественно. Никто не может узнать человека, потому что он мертв. Но то, что мы уже знаем, отвердевает и становится определенным. Мы не надеемся на то, что двусмысленность прояснится. Теперь мы главные герои, и мы принимаем решение.

Поэтому, если бы Сассолл умер, я бы написал эссе с меньшим количеством спекуляций. Отчасти, я написал бы о нем более точные мемуары, чтобы сохранить сходство. Я бы не осознавал – как осознаю сейчас во время работы – его жизнь, не зафиксированную и таинственную. Если бы он был мертв, я бы завершил эссе так же, как смерть завершает жизнь. Без сентиментальности и религиозных намеков я бы хотел, чтобы он покоился с миром, по крайней мере на этих страницах.

Но Сассолл жив и работает, а я в своих размышлениях, параллельных его продолжающейся жизни, вижу максимум, но неизбежно полуслепо, как сова при ярком дневном свете. Слишком слепо для точного вывода.

И еще один фактор, из-за которого эссе нельзя завершить. Трудно писать, не делая огульных обобщений о нашем обществе, а затем обосновывать эти обобщения, рискуя увести читателя слишком далеко от рассматриваемой темы.

Нужно быть проще. Есть национальные и социальные кризисы, являющиеся испытанием для всех. Это момент истины, когда раскрывается если не всё, то очень многое в людях, классах, институциях, лидерах. Мир в целом обычно не ценит и не понимает этих откровений, но есть те, кому их важность и значение абсолютно ясны. Обе стороны любого конфликта согласятся, что открытия в момент истины неоспоримы.

Слово «момент» не следует понимать буквально. Кризис может длиться несколько дней, недель, а иногда и лет. Так было в Дублине в 1916 году:

Мак Донах и Мак Брайд,

Коннолли, и Пирс

Преобразили край,

Чтущий зеленый цвет,

И память о них чиста:

Уже родилась на свет

Угрожающая красота

[14].

Так было во Франции в 1940 году после капитуляции, в Будапеште в 1956 году, в Алжире во время освободительной войны, во время высадки Кастро на Кубу в 1959 году.

Если писать о человеке, который пережил кризис и озарен им, гораздо легче увидеть его жизнь в перспективе, признать его историческую роль. Если читатель пережил такое, ему намного легче понять ценность этой роли. Сказать французу, пережившему оккупацию, что X был в Сопротивлении или сотрудничал с Сопротивлением, или что Y был коллаборационистом, значит сказать что-то о смысле жизни X или Y в целом.

Сассолл не переживал подобного кризиса. Он сражался на войне. Но для Британии Вторая мировая война не была кризисом. В условиях настоящего кризиса человек должен сделать выбор и безоговорочно связать себя обязательствами с другими людьми, сделавшими тот же выбор. В определенный момент индивида подстерегает исторический процесс, частью которого он является, и заставляет делать выбор. В Британии во время Второй мировой нам оставалось только одобрить выбор, который был сделан официально и ежедневно оправдывался от нашего имени.

После войны двадцать лет мы переживали период, который был точной и продолжительной противоположностью моменту истины. Выбора не было вообще. Фундаментальные политические решения принимались от нашего имени и не являлись вопросом выбора. Мы отнеслись к ним как к неизбежности или немного протестовали. Оппозиция в парламенте – это выражение несогласия в некоторых деталях: по сути, две политические партии пришли к согласию. Мы избавлены от обязанности делать выбор в вопросах жизни и смерти, таких как расовое равенство, право на национальную и экономическую независимость, прекращение классовой эксплуатации, борьба за свободу, выживание в полицейском государстве, борьба с голодом и т. д. Мы обладаем своим мнением, но оно мало что значит даже для нас самих.

Непривычные к выбору, непривычные наблюдать за выбором других, мы лишаемся шкалы измерения стандартов для суждения и оценки друг друга. Единственный стандарт, который остается, это личная симпатия или ее коммерческий вариант – Личность.

Многие скажут, что нам повезло. Сомневаюсь. До сих пор мы были свободны от необходимости делать выбор ценой откладывания решения проблем – в основном экономических, – которые оказывают жизненно важное влияние на наше будущее. Вероятно, мы будем откладывать их, пока не станет слишком поздно. Тогда мы переживем свой кризис – возможно, еще при жизни Сассолла.

Я знаю его взгляды. Могу представить, какой выбор он сделает в любой ситуации. Но независимо от того, верны ли мои представления, все ли возможные ситуации можно предвидеть, суть в том, что любые стандарты для оценки выбора, который, по моему мнению, он сделает, – выбора, который может подтвердить цель его жизни, – в такой момент обязательно будут субъективными, сформулированными как предчувствия, а не как четкие мерки. Они обязательно должны быть субъективными, потому что в текущей ситуации, полной допущений и отсрочек, само их существование возможно только благодаря личному акту веры и воображения. Некоторые говорят об объективных стандартах, по которым можно судить об историческом выборе в любой точке мира: но такие люди, уставившись пустым взглядом в окно, укрываются за бесчувственной, догматической уверенностью. Напротив, мои прочувствованные интуиции пока никого не могут убедить – и это понятно. Мы ждем окончания длинной увертюры.

Читатель, добравшийся до этой страницы, может возразить: будущее должно быть проблематичным, завершите книгу изложением сегодняшних событий; пусть это и будет заключением.

Здесь есть трудность. Сассолл занимается медицинской практикой уже двадцать пять лет. На сегодняшний день он, должно быть, вылечил более ста тысяч пациентов. Казалось бы, это «хорошее» число. Был бы это «хороший» результат, если бы он вылечил десять тысяч человек? Предположим, он умный, но небрежный врач – что ему грозит за небрежное лечение одного пациента, десяти, сотни? Предположим, он умный и необычайно преданный своему делу врач, что нужно добавить? Каков его бонус?

Такой учет абсурден. Давайте спросим: какова социальная ценность облегчения боли? Какова ценность спасенной жизни? Как лекарство от серьезной болезни может сравниться по ценности с одним из лучших стихотворений малоизвестного поэта? Как постановка правильного, но чрезвычайно сложного диагноза соотносится с написанием великолепного полотна? Очевидно, что сравнительный метод столь же абсурден.

Следует ли оценивать врача по уровню его мастерства? Казалось бы, это имеет смысл в случае с хирургом, поскольку его возможности ограничены. Техника, какой бы тонкой она ни была, всегда имеет пределы. Труднее судить такого, как Сассолл. Однако не хочу усложнять вопрос. Предположим, что уровень работы Сассолла как врача может быть измерен как некая техника. Тогда сам он может быть аттестован как техник. Поскольку с помощью техники он лечит болезни, значит, его оценка как технического специалиста должна определять ценность работы.

Нас это удовлетворит? Оценка его способностей, а не достижений?

Здесь я представляю, как читатели перебивают: «Конечно, нет». Но ограниченность и абсурдность ответов – это результат поставленных вопросов. Не ждите, что будете оценивать дело жизни человека как товары на складе. Шкалы измерений, позволяющий это сделать, нет.

На мои вопросы нельзя дать ответ. Но с их помощью я подвел вас к пониманию того, что наше общество не знает, как измерить вклад врача. Под измерением я имею в виду не вычисление по шкале, а, скорее, определение меры. Я не собираюсь сравнивать врача с художником, пилотом авиакомпании, адвокатом, политической марионеткой, а потом поставить его в этом списке профессий на первое место. Я сравниваю его с другими, чтобы на примере остальных можно было оценить, что делает (или не делает) врач.