Я, конечно, не имею в виду, что Сассолл исторически сопоставимая с Парацельсом фигура. Но подозреваю, что он придерживается той же профессиональной традиции. Есть врачи-ремесленники, политики, лабораторные исследователи, служители милосердия, бизнесмены, гипнотизеры и т. д. Но есть и врачи, которые – как Великие мореплаватели – хотят испытать всё, ими движет любопытство. Но «любопытство» слишком мягкое слово, а выражение «дух исследования» слишком институционализировано. Врачами движет потребность знать. Пациенты – это их материал. И для докторов они священны именно поэтому.
Когда больные описывают Сассоллу свои состояния или опасения, вместо того чтобы кивать головой или бормотать, он снова и снова повторяет: «Я знаю». Он говорит это искренне. И он говорит так, желая узнать больше. Он уже знает, каково быть пациентом, но еще не знает ни полного объяснения этого состояния, ни степени своей силы.
На самом деле ни один ответ на эти открытые вопросы никогда не удовлетворит его. Часть его всегда хочет узнать больше – на каждой операции, при каждом визите, каждый раз, когда звонит телефон. Как любой Фауст, лишенный помощи дьявола, он человек, страдающий от чувства отсутствия кульминации.
Он преувеличивает, рассказывая истории о себе. В них он почти всегда оказывается в абсурдном положении: пытается снимать фильм на палубе, когда на корабль обрушиваются волны; теряется в городе, которого не знает; убегает от пневматической дрели. Он подчеркивает свое разочарование и намеренно изображает комичного человека. Прячась за маску, он приближается к реальности с совершенно не комичной целью завладеть ею и понять ее. Это видно по его глазам: правый глаз знает, чего ожидать, он может смеяться, сочувствовать, быть суровым, издеваться над собой, прицеливаться, но левый никогда не перестает смотреть и искать.
Я говорю «никогда», но есть исключение – когда он занят какой-нибудь медицинской манипуляцией. Возможно, вправляет перелом или ухаживает за пациентом в больнице. В таких случаях оба глаза концентрируются на выполняемой задаче и на лице появляется выражение облегчения. Как только он снимает пальто, закатывает рукава, моет руки, надевает перчатки и маску, это облегчение хорошо заметно. Словно его разум очищается (отсюда и облегчение), чтобы сосредоточиться на текущем моменте. На мгновение это, безусловно, так. Он может сделать свою работу хорошо или плохо: различие между этими вариантами неоспоримо, и работа должна быть выполнена хорошо.
Я видел похожее выражение на лице фермера, который живет всего в нескольких милях от Сассолла. Этот фермер без ума от полетов, и у него есть чешский самолет с шестицилиндровым двигателем и открытой кабиной. Его ферма небольшая и особо не процветает. И он не принадлежит к высшему обществу. Он живет сам по себе и любит скорость. Он держит самолет под дубом на одном из полей. Мы отогнали овец на другой конец поля, я повернул винт, они с Жаном Мором сели в самолет, двигатель прогрелся, фермер подал мне знак отпустить край крыла. Я держал его, потому что у самолета нет тормозов. Поле к тому же было неровным, и взлет мог оказаться сложным. Но перед тем, как они взлетели я увидел то же выражение облегчения, промелькнувшее на небритом лице фермера. Проблемы теперь были связаны с аэродинамикой и функционированием двигателя внутреннего сгорания: инфляция, ипотека, поездки на рынок по понедельникам, отношения, репутация – всё это мгновенно исчезло.
Разница между фермером и Сассоллом состоит в том, что фермер хотел бы провести всю свою жизнь, беззаботно летая и паря, – или, во всяком случае, верил в это – тогда как Сассолл нуждается в своем неудовлетворенном стремлении к определенности и беспокойном чувстве неограниченной ответственности.
До сих пор я пытался описать отношения Сассолла с пациентами. Пытался показать, почему его считают хорошим врачом и то, как статус «хорошего врача» соответствует ему. Я предложил концепцию механизма, с помощью которого он лечит других, чтобы излечить себя. Но всё это зиждется на индивидуальной основе. Теперь мы рассмотрим его отношение к местному сообществу в целом. Чего ожидают от Сассолла его пациенты на публике, когда они не больны? И как это соотносится с их едва сформулированными ожиданиями братских чувств в приватности болезни?
Сассолл живет в одном из самых больших домов. Хорошо одевается. Ездит на служебном «Ленд Ровере». Еще у него есть собственная машина. Его дети ходят в местную школу. Без всякого сомнения, роль, отведенная ему, это роль джентльмена.
Район в целом экономически депрессивный. Здесь всего несколько больших ферм и нет крупномасштабных производств. На земле работает менее половины мужчин. Большинство зарабатывает на жизнь в небольших мастерских, на карьерах, деревообрабатывающей фабрике, фабрике по изготовлению джема, на кирпичном заводе. Они не образуют ни пролетариат, ни традиционную сельскую общину. Они принадлежат лесу, и в окрестных районах их неизменно называют «лесовиками». Они подозрительны, независимы, жестки, малообразованны, малорелигиозны. В них есть что-то от странствующих торговцев или лудильщиков.
Сассолл сделал всё возможное, чтобы изменить отведенную ему роль джентльмена, и отчасти преуспел в этом. Он почти не ведет никакой другой социальной жизни, кроме той, что в деревне с односельчанами. Только когда он общается со своими немногочисленными соседями, принадлежащими к среднему классу, становится очевидным его собственное происхождение. Потому что они полагают, будто он разделяет их убеждения. С «лесовиками» он кажется иностранцем, который стал по их просьбе делопроизводителем, фиксирующим их собственные записи.
Объясню, что я подразумеваю под «делопроизводителем лесовиков».
«Чем я отличаюсь, док, так это тем, что могу сказать: „Пошел ты на хер“ в лицо». Однако говоривший ни разу в жизни Сассолла не посылал.
«Ты самая ленивая стерва, с которой я когда-либо встречался», – говорит Сассолл женщине средних лет, продавщице одежды, закончившей работать. И только он может сказать ей такое.
«Что у вас есть?» – спрашивает он о блюдах в заводской столовой. «Хотите начать сверху, – отвечает девушка за прилавком, указывая на грудь, – или снизу?» – высоко задирая юбки. Ей известно, что с доктором она в безопасности.
Сассолл в значительной степени освободил свой образ в глазах пациентов от условностей социального этикета. Он добился этого, выстроив нетрадиционные отношения. Но даже нетрадиционный врач остается традиционной фигурой. Сассолл позволяет себе ругаться и шокировать пациентов. Ему хочется думать, что и ему могут сказать что угодно. Но если это так, вышесказанное скорее подтверждает, чем отрицает его привилегированное положение. Равным себе вы ничего не можете сказать, поскольку точно знаете границы дозволенного. Свобода общения с Сассоллом подразумевает его авторитетность, «исключительность». На практике всё нетрадиционное, что он говорит или говорят ему, является жестом – не более того, – направленным против идеи, что его авторитет подкреплен авторитетом общества. Это личное признание, которое он требует от пациентов в обмен на совсем другое признание, которое он им предлагает.
В деревне есть средневековый замок с широким и глубоким рвом вокруг. Он использовался как своего рода стихийная свалка. Зарос деревьями, кустарником, сорняками и был полон камней, гнили, навоза, гравия. Пять лет назад Сассоллу пришла в голову идея превратить его в деревенский сад. Потребовались десятки тысяч человеко-часов работы, чтобы решить поставленную задачу. Для этого он создал «общество» и был избран его председателем. Работы шли летними вечерами и по выходным, когда деревенские мужчины были свободны. Фермеры одалживали собственную технику и тракторы; дорожный мастер привез свой бульдозер; кто-то предоставил подъемный кран.
Сам Сассолл усердно работал. Если он не трудился в операционной и не выезжал на вызов, его можно было найти во рву. Сейчас ров представляет собой сад с газоном, фонтаном, розовыми кустарниками и скамейками.
«Почти все работы по планированию, – говорит Сассолл, выполнили Тед, Гарри, Стэн и Джон. Я не имею в виду, что они лучше других справились с работой, лучше работали руками – хотя так и было, – они также предлагали лучшие идеи».
Сассолл постоянно участвовал в техническом обсуждении деталей. Беседы продолжались на протяжении нескольких недель. В результате была установлена социальная – отличная от медицинской – близость.
На первый взгляд это был очевидный результат совместной работы. Но всё не так просто, как кажется. Работа дает возможность поговорить, и часто разговор выходит за рамки работы.
Невнятность английского языка является предметом шуток и часто объясняется пуританством и застенчивостью как национальной чертой. Это мнение, как правило, заслоняет собой более серьезную проблему. Значительная часть английского рабочего и среднего класса лишена дара речи в результате массовой культурной депривации. Они лишены возможности перевести то, что знают, в мысли [10]. У них нет примеров для подражания, которые проясняли бы этот опыт. Их устные пословичные традиции давно утрачены, и, хотя они грамотны в строго техническом смысле, у них нет возможности узнать о существовании письменного культурного наследия.
И это нечто большее, чем вопрос литературы. Любая культура работает как зеркало, позволяя индивиду узнать себя или, по крайней мере, распознать те части себя, которые социально допустимы. У людей, обездоленных в культурном отношении, гораздо меньше таких возможностей. Бо2льшая часть их опыта – особенно эмоционального и интроспективного – остается неназванной. Следовательно, главным средством самовыражения является действие: это одна из причин, почему у англичан так много увлечений из серии «сделай сам». Сад или верстак являются их средством самоанализа.
Самая простая, а иногда и единственно возможная форма общения – это разговоры о каком-нибудь техническом процессе. Обсуждается не опыт, а природа механизма или события: автомобильного двигателя, футбольного матча, дренажной системы или работы какого-нибудь комитета. Подобные темы, исключающие личное, составляют содержание большинства бесед мужчин старше двадцати пяти лет в современной Англии. Молодежь от подобной деперсонализации спасает аппетит к жизни.