Счастливый Кит. Повесть о Сергее Степняке-Кравчинском — страница 19 из 55



На улицу он вышел невеселый. Не радовали похвалы Пиза, восторги Морриса, аплодисменты докеров. Что может измениться в России от его горячих призывов к английскому общественному мнению? Муравьиная работа.

Было темно. Безлунное небо усыпано звездами. Закинешь голову, и величественное бесстрастие вселенной на минуту успокоит, погрузит в дремотное оцепенение. А откуда-то из переулков тянет вонью выгребных ям. Портовые закоулки. Из ближнего кабака — протяжные звуки шотландской волынки. Уныние, нищета... С реки доносится бешеное пыхтение землечерпалки.

Кто-то потянул его за рукав. Он обернулся. Худенький веснушчатый подросток, которого он заметил во втором ряду, смотрел на него снизу вверх:

— Извините, сэр. Я только хотел спросить, сколько миль до России?

— Много, малыш, очень далеко. А ты собрался туда ехать?

— Через два года, сэр.

— Не слишком ли рано?

— Мне будет уже четырнадцать. Мой старший брат матрос. Он плавал в Петербург.

— И ты туда же? А зачем?

Мальчик посмотрел на него недоверчиво, может, хотел повернуть назад, но раздумал и тихо сказал:

— Я хочу помогать вашим товарищам. Против царя и этих... сатрапов.

Степняк улыбнулся:

— Это не так-то просто!

— А почему? Если много людей, если все вместе... Знаете, как в песне?


Топоры бы все расплавить

И отлить один топор,

А из всех людей составить

Человека выше гор,

Кабы, взяв топор могучий,

Этот грозный великан

Этот ствол обрушил с кручи

В это море-океан...


— «То-то громкий был бы треск, то-то шумный был бы плеск...» — в тон ему тоненько подхватил Степняк.— Знаю я эту песенку. Ты меня развеселил. Давай споем сначала.

Он обнял мальчишку за плечи, и они двинулись дальше, горланя на всю набережную.

Защита Энгельса

Дерзкая выходка Гуденки в ту грозовую ночь, когда он остался у Степняка наедине с ящиками его письменного стола, приподняла его в собственных глазах. Но не надолго. То был внезапный приступ лихого озорства, пьяного восторга, как в пору гусарской юности. Через день он сменился отчаянием.

Он проснулся в своей унылой комнате, еще жмурясь, протер кулаками глаза, нечаянно коснулся голым локтем холодной мраморной доски умывальника. В пустом стакане тонконогий паук скользил по стеклу. И вдруг Гуденко понял, что он непоправимо одинок. Чувство это было безысходным.

Представилось близкое будущее. Вот сейчас, сегодня и, может, в эту минуту Новикова пишет письмо. В Париж, Рачковскому. Наглое письмо. Врет. Брешет, что он спелся с преступными эмигрантами, что работает на них. Уже расписался в своем ренегатстве. Еще издевается — послал ей письма разных европейских знаменитостей, полные дифирамбов Степняку. Конечно, не откажет себе в удовольствии, посетует на убожество, до какого дошла заграничная разведка: вербуют людей непроверенных. Что им преданность престолу и любовь к отечеству! Рачковский взбеленится. Если даже не поверит, все равно взбеленится. Он дрожит перед этой всесильной бабой. Как же, крестница самого императора Николая! Он боится ее влияния, связей. Вспомнить только, как он скороговоркой приказал, чтобы даже имя его не упоминалось в разговоре с ней. И холодно поглядел на него: все ли понял?

В дверь постучали. Угрюмая горничная в высоком чепце внесла поднос с завтраком и газету. Он давно отказался спускаться к табльдоту. Избегал случайных знакомств и ненужных расспросов. Всем жертвовал ради конспирации — душевным спокойствием, общением с людьми, обрек себя на полное одиночество. Жил, как этот паук в стакане. Воображение разыгрывалось, уже рисовало ему конверт с печаткой, где был изображен фамильный герб Новиковой — круглая башня вроде шахматной туры и два скрещенных флага. Однажды он получил приглашение в таком конверте.

Чай уже остыл, он отхлебнул глоток и стал читать столичную хронику.

Огромный город дышал сенсациями.

Младенец-китеныш весом больше тонны неведомо как заплыл вверх по течению Темзы и выбросился на луговых берегах выше Лондона. Сердобольные рыбаки опутали его сетями и отбуксировали обратно в море.

Лопнула торговая фирма. Банкрот кинулся с восьмого этажа, из окна своей конторы.

Знаменитая парижская этуаль Мистангет приехала на гастроли в Лондон.

Обвал шахты в Южном Уэльсе. Спасательные работы ведутся крайне медленно. Под угрозой гибели пятьсот человек.

Победителем дерби на ипподроме в Брайтоне стал Гей-Бинген, принадлежащий герцогу Нортумберленду.

Агенты Скотланд-Ярда обнаружили в покинутом владельцами особняке труп молодой женщины. Врачи установили, что смерть произошла три недели назад.

Лондон наваливался на него сенсациями. В одичании бездеятельности он читал в газетах только хронику. Это отвлекало от дурных мыслей и, казалось, делало участником происходящего. Он соскакивал со взмыленного Гей Бингена под овации трибун, раздевал труп молодой женщины, ища следы насилия, освобождал из сетей китеныша, бросал букет к ногам прославленной Мистангет, но какая-то нелепая амбиция все время противилась в нем этой нескончаемой карусели событий. Ну хорошо, пусть это величайший город, всесветный Вавилон, Левиафан, а он прозябает в нем, как клоп за обоями. Но ведь простым глазом видно, сколько и в этом Вавилоне нелепостей, обожествленных вековой привычкой. Зачем, к примеру, дилижансы, кэбы, ландо, новоявленные автомобили держатся левой стороны, а не правой, как всюду в мире?.. Зачем вдоль тротуаров взад и вперед прохаживаются разносчики афиш и рекламы, такие щиты у них на груди и на спине, их называют «сэндвичи»? Зачем нищие художники в туман и в пекло рисуют пейзажики на асфальте, а какая-то женщина недавно — он сам это наблюдал — шла в толпе, расталкивая всех, никого не видя, и кричала: «Silence!»[2] Простоволосая, с безумными глазами. Сумасшедшая, верно. И никто не останавливал ее, как бы не замечал. Видно, этот надменный народ, гордый своей практичностью и трезвостью мыслей, нежно предан окостенелым обычаям и безжалостен к горю ближнего. А китеныш?..

Резонерство всегда его утешало. Он сбросил халат, принялся бриться и, глядя на свои удивленно вскинутые брови и невинно вопрошающие голубые глаза, утверждался в самодовольстве. Лицо мыслящего человека. Он молод, еще не все потеряно, счастливый случай возьмет и подвернется, и, значит, нечего загодя сокрушаться! Пока что одна беда — проклятая лямка наблюдательной службы.

Тяжело вздохнув, он отправился к Волховскому. Нужно передать очередной взнос в Фонд вольной русской прессы. Он нарочно дробил сумму, выданную Рачковским для этой цели; нетрудно было отговориться тем, что управляющий его самарским имением затеял какие-то нововведения и прижимает хозяина.


Волховский не обернулся. Он сидел в самом темном углу комнаты за маленьким столом, заваленным гранками. Лампа прикрыта щитком из зеленой бумаги. Интересно, над чем он работает? Над чем сгибается день и ночь его сутулая спина? Гуденко знал, он редактирует какие-то «Летучие листки» Вольного Фонда, но ведь не целый же день? Верно, тюремная привычка писать, раз есть пузырек с чернилами и перо. Гуденко хотел бы заглянуть в рукописи, но все не удавалось.

Обстановка в комнате тоже мало чем отличается от тюремной — стол для принятия пищи, две железных кровати, большая и маленькая, два стула. Только на полу, радуя глаз,— яркий полосатый волчок, розовая ленточка на спинке детской кроватки и на стуле рыжий паяц в остроконечном колпаке. Дочка, играя, забыла.

— Доброе утро, сэр! — громко окликнул Гуденко. Он вспомнил, что Волховский глуховат.

— Доброе.— Волховский и тут не обернулся.

В его сутулой спине, залоснившемся сюртуке, седом затылке было что-то издавна знакомое, напоминавшее старых стряпчих из петербургских контор. Со слов Кеннана он кое-что знал о Волховском. Кеннан его любил и в свое время помогал ему.

Трудно представить, что такой прозаический человек когда-то проходил по следствию о «нечаевском деле». Деле громком, на всю Россию. Ошеломляющем своей беспримерной жестокостью. Подпольный кружок не хотел знать различия между чужими и своими, казнил своего товарища по одному подозрению. Волховский отсидел свое под следствием, но был оправдан судом как непричастный к убийству. Самое интересное, как только очутился на свободе, стал одним из организаторов подполья, на этот раз в Одессе, филиала кружка чайковцев. Как с гуся вода! И, конечно, снова схвачен. На этот раз два года под следствием. Снова судим и сослан в Сибирь, а там потерял и вторую жену. Кеннан помог бежать в Америку. Но он и тут не угомонился, махнул в Англию, и вот сейчас в своем темном углу кропает какой-то «летучий листок». Ну, пусть часть тиража удастся переотправить в жандармское управление, об этом уже наша забота, а все-таки по всей России его будут читать рабочие, студенты, гимназисты, даже епархиалки... И, глядишь, пойдут по той же торной дорожке, заполнят те же казематы, те же камеры, застучат по ночам в те же стены. Что же движет этими людьми? Почему им жизнь не дорога? Почему не жалеют своих жен? По этапу они тащатся. В телячьих вагонах, на соломе следуют за безумцами. И где-то в муках бессилия стреляются, как застрелилась мать этой девочки, забывшей свою игрушку на стуле.

До сих пор Гуденко не задумывался о судьбе Волховского. Рассматривал его как источник пополнения сведений для рапортов в Париж. А если задуматься, голова кругом пойдет.

— Где же Верочка? Гуляет? — Гуденко убрал со стула паяца и уселся поплотнее. Было ясно, что он расположился надолго.

— Верочка у Степняков. Сергей сегодня собирается навестить больного Энгельса, а когда его нет дома, Фанни забирает девочку на целый день.

— Вот бы никогда не подумал!

— Что вас так удивило?

— А то, что соратник Маркса может быть приятелем народовольца.