Степняк пробормотал:
— Не густо. Все это, конечно, либеральная жвачка, и мы тем более должны торопиться. Мы обязаны изо дня в день напоминать о традициях русских революционеров. Для чего же еще мы существуем? И если всколыхнуть...
Как всегда, он сидел, низко опустив голову, не то чтобы печальный, но озабоченный. Говорил, не подымая глаз. И именно эта озабоченность насторожила Гуденку. Всколыхнуть! Что-то затевается. Новое предприятие?
Транспортировка в Россию оружия? Такие вещи от него, конечно, будут скрывать. Не припоздать бы с фальшивыми ассигнациями. Верно, все эти постоянные эмигрантские разговорчики о бесплодности террора — одна маскировка. Допытаться бы. И он сказал:
— А на что можно надеяться, Сергей Михайлович? Всколыхнуть! Да легче древний курган, какую-нибудь скифскую бабу заставить «Камаринскую» плясать, чем расшевелить Россию. Да еще отсюда. Из-за тридевяти земель.
— Не судите так легко о русском народе. Мы только что слышали, что и поэт не может разгадать эту загадку.
Лили задумчиво уронила:
— Слова искажают мысль.
— Да я не о народе,— заюлил Гуденко.— Мужичок, он что? Мужичок что дышло — куда повернул, туда и вышло. Я об интеллигенции. Чуть зажали — сами себе рот кляпом заткнут.
Минский посмотрел на него удивленно и возразил:
— Это вы напрасно. Сейчас заговорили как раз те, от кого и ожидать было нельзя. Лесков, как известно, писатель со всячинкой, до сих пор расплачивается за грехи молодости перед либеральной публикой. Так вот он недавно напечатал не то повестушку, не то большой рассказ — «Зимний день». А в нем весьма прозрачно изобразил под именем Олимпии Ольгу Алексеевну Новикову. И самое удивительное — цензура пропустила весьма недвусмысленные намеки на ее связь с жандармским управлением.
— А какие прелестные подробности!— оживившись, подхватила Венгерова.— Лесков показывает ее как настоящую воительницу, в панцире — грудь расшита стеклярусом наподобие кольчуги. А у ее кучера сзади, на толстой поддевке пришпилены часы. Для обозначения необычайной деловитости хозяйки.
— Лесков несколько раз приводит высказывание Диккенса о том, что следует с подозрительностью относиться к лицам, живущим на неизвестно откуда добытые средства,— заметил Минский.
Степняк сказал:
— Этой особе очень хотелось отправить меня на виселицу. Не получилось,— и он комически развел руками.
Минские заторопились прощаться. Вечерело, а им еще хотелось побродить засветло по Лондону и зайти потом к Эвелингам. Фанни и Сергей Михайлович вышли провожать гостей на улицу. Лили забралась в кресло с ногами и задумчиво говорила:
— Русские — удивительные люди. У них нет инстинкта самосохранения. Они идут на подвиг, как на прогулку. Англичан трудно удивить сдержанностью. Но это совсем другое. Англичане решаются рисковать, когда все взвесят. Как это у вас говорится,— когда остригут концы.
— Обрубят концы?— поправил Гуденко.
— Я так и хотела сказать. Я хотела сказать, что русские не боятся идти на риск, даже когда нет необходимости рисковать. Говорят, что за этим поэтом, который сейчас нас покинул, наблюдает полиция. Наверно, и вы такой же. Но вы не разделяете взглядов наших друзей и все-таки часто встречаетесь с ними. Почему? Вы тоже рискуете своей репутацией, когда вернетесь на родину.
— Вам это не нравится?
— Очень нравится, только...
— Что только?
— Только еще больше мне нравятся итальянцы. Их темперамент. Когда-нибудь я все-таки закончу роман, где будет много подвигов, смертей, безрассудных поступков. О, конечно, туда войдут мои впечатления от России, то, что я знаю о русских революционерах. Но все будет ярче, как в настоящей драме...
Лили покраснела и отвернулась к камину. Свет от вспыхнувшей головни осветил ее легкие пепельные волосы.
— Кровь, драмы, итальянцы...— с наигранным ужасом говорил Гуденко.— С такими глазами, такой улыбкой надо писать стихи. О цветах и о бабочках.
— Не успели старики выйти за дверь, как тут уже заговорили о бабочках и цветах,— сказал Степняк, входя в столовую.— И прекрасно сделали. Я всегда считал, что нам не хватает легкости и легкомыслия.
— Побойся бога, не клевещи на себя,— засмеялась Фанни.
— Раз не велишь — не буду. И если мне зажимают рот, попросим Лили сыграть что-нибудь элегическое.
Лили подошла к старенькому фортепьяно, задумалась и заиграла что-то тихое, как показалось Гуденке, разговорное.
— Что это?— спросил он у Фанни.
— Чайковский, «Тройка». Из «Времен года».
Куда ни повернешься — Россия. И впрямь похоже. Сумерки, голубой искристый снег, след от полозьев мятый, рыхлый. Интересно, что сейчас представляется Степняку. Не поймешь его. Говорит набычившись, смотрит исподлобья, а слушает, закинув голову, будто ртом ловит звуки.
Гуденко так бесцеремонно уставился на него, что Фанни тронула его за плечо, шепнула:
— Вас удивляет, что Сергей размечтался? Он всегда так слушает.
За окном совсем стемнело, а Лили играла одну пьесу за другой, и Гуденко чувствовал, что его визит затянулся, и похоже, что Волховский не появится здесь, а уйти не хотелось.
Звонок прервал его мысли.
— Волховский! — крикнул он.
Но в комнате появился тощий человек, заросший до бровей черной щетиной, в наглухо застегнутом сюртучке. Он молча поклонился и протянул Фанни какую-то измятую, засаленную бумажку.
Она мгновенно пробежала ее и вскрикнула:
— Боже мой! От Паши! Друг Василия! Из Якутии...
Лили и Степняк сорвались с места, пожимали руки незнакомцу, Фанни побежала на кухню ставить чайник. Всё кругом закружилось, заторопилось, будто вьюга ворвалась в раскрытую дверь.
— К огню! К огню! — кричал Степняк.— Здешняя осень опаснее сибирской зимы.
Якутянина усадили у камина, набросили на ноги плед.
— Как это там у Бетховена,— кричал Кравчинский,— «Бетси, нам грогу стакан...» Фанни, чего-нибудь горячительного! И, конечно, закусить.
Лили, успевшая прочитать записку, шепнула Гуденке, что это бежавший из ссылки поляк. Записка от сестры Фанни, Прасковьи Васильевны Карауловой, у которой Лили жила в Петербурге, а муж ее... Но Лили не договорила. Фанни вбежала в комнату с простыней в руках.
— Мыться! Мыться! Вы сразу почувствуете себя другим человеком. Я уже нагрела воду в ванной.
И она потащила за собой позднего гостя.
— Вам не напоминает это одну диккенсовскую сцену?— улыбаясь, спросил Степняк у Лили.— Когда несчастный, измызганный Давид Копперфильд приходит к бабушке, она не знает, что с ним делать, а несколько свихнувшийся мистер Дик мудро решает: «Выкупать».
— Верно, верно! Он такой же несчастный и грязный, как маленький Дэвид,— расхохоталась Лили и добавила:— но разве Фанни похожа на мистера Дика? Такая красавица...
— Очень даже похожа. Добротой, мудростью и... простодушием.
Через полчаса гость, назвавшийся Михаилом Войничем, сидел за столом в просторном сюртуке Степняка, который он изредка запахивал на себе, как халат, и рассказывал свою эпопею, похожую на десятки таких же историй. Сын мелкого чиновника из Ковно, аптекарский ученик, он почти подростком примкнул в Варшаве к социально-революционной партии «Пролетариат», а когда руководители ее оказались в заточении, вошел в доверие к начальнику тюрьмы и уже полностью подготовил побег приговоренных к расстрелу. Но, как это часто бывало, весь план сорвал провокатор, и сам Войнич оказался в тюрьме, а затем был отправлен на далекий Север.
Он вдруг перебил свой рассказ и спросил Лили:
Вы были когда-нибудь в Варшаве?
— Давно уже. Несколько лет назад, по дороге в Питер.
— На пасху?
— Как вы угадали? Была весна, праздник...
— Нет, погодите. Вы сидели на лавочке против цитадели?
— Наверно, сидела. И не раз. Это близко от дома, где я жила.
— Так я вас видел из окна камеры. Видел. Видел!
Лили густо покраснела и опустила глаза:
— Видели?
— И запомнил.
Фанни и Степняк переглянулись. Это признание, вырвавшееся у измученного и ослабевшего человека, было так похоже на объяснение в любви, что казалось, надо поскорее найти предлог и выйти из комнаты.
Гуденко мрачно поглядел на Лили и резко повернул разговор:
— Подумать только, из Якутии — в Лондон!
— Вот уж тут ничего нет интересного. Мучительная, длинная история. На границе продал жилетку. И, поверите ли, даже очки. Хорошо хоть нашелся покупатель.
— Вы близоруки?-— спросила Лили.
— Еще как! С трудом разобрал номер этого дома. А ведь здесь их пишут аршинными цифрами.
— А Лили узнали без очков,— улыбнулся Степняк.— Это делает честь вам обоим.
— Почему же обоим?— встрепенулся Гуденко.
— Конечно, обоим. Очарованию Лили и...— он хотел сказать, силе чувств Войнича, но это показалось неделикатным, и он закончил: — и впечатлительности нашего гостя.
Может быть, впервые за все время продолжительного знакомства со Степняком Гуденко почувствовал озлобление против него. Вся эта публика одним мирром мазана. Подыгрывает первому встречному беглому каторжнику. Толкает в объятия проходимца чистую девушку, которой он и мизинца не стоит. Все они — одна шайка. А он сам для них не хороший знакомый, не соотечественник, а дойная корова. Денежный мешок. Пустое место. Впрочем, все это скоро кончится. Рачковский сделает свое дело и потащит голубчиков на родину-мать. Родину-мать? Родину-мачеху!
Он с шумом отодвинул кресло и стал прощаться, сказав, что Волховский, как видно, не придет. Его не удерживали.
В холле он посмотрел в зеркало на свое цветущее, розовое лицо, поправил золотую цепочку от часов, наискосок закинутую из верхнего в нижний карман жилета. Обиженное выражение делало лицо, как ему казалось, значительным. А вот Лили не спускала глаз с Войнича с той минуты, как он появился. Босяк! Продал очки и жилетку. Интересно, кому могло понадобиться такое барахло? Все они босяки, нищие, ничтожества, живущие подаянием русских аристократов.
Он глянул на Степняка, молча стоявшего около лестницы, полез в карман, вынул из бумажника толстую пачку ассигнаций и протянул ему: