Не было охоты рассказывать о своем побеге из Сибири, и Волховский вяло пробормотал:
— Уже порядочно.
— Ну так я могу вам сообщить последние чиновничьи новости. Директор департамента полиции Дурново стал сенатором. Неплохо? Все кругом возмущены. Сенаторы говорят, что к ним за какие-то загадочные заслуги сажают только прохвостов и шпиков. Но оказалось-то не за заслуги, а за провинности. Дурново жил с женой жандармского полковника Миньчукова, а она путалась с бразильским атташе. Дурново догадался об измене, гикнул своим агентам, и они в два счета выкрали письма у бразильца. Неплохо? Но обернулось-то куда как нехорошо. Бразильский посол пожаловался через английского посланника государю. Дурново, извольте радоваться, полетел с коня долой. Обер-полицмейстерский пост покинут. Взамен — почетная синекура в сенате и жалованье в двадцать тысяч. Вот как у нас карают за воровство.
— Вас это удивляет?
— Возмущает. А Дурново еще жалуется. Ходит по Петербургу, плачется: «Поразительная страна! Я девять лет заведовал департаментом полиции, хранил государственные тайны. А какой-то бразильский секретаришка набрехал — и нет меня. Девка оклеветала государственного деятеля, а его и не спросили! Я не о себе толкую, но что это за страна? В двадцать четыре часа коленкой ПОД зад из-за паршивого иностранца!»
— К чему это вы? — нетерпеливо спросил Волховский.
Его уже давно раздражал этот бессмысленный разговор, и сами стены этого кабака, и зеленоватые лица вокруг под колеблющимися китайскими абажурами. «Как в морге»,— подумал он.
— А к тому,— проглотив устрицу, ответил Гуденко,— что в России нет правящего класса. Нет аристократии. Сначала Петр окружил себя немчурой, всяким мещанским сбродом. При Екатерине певчие в ход пошли, выбирала жеребцов повыносливее. При Александре — Нессельроде, Каподистрия, маркиз де Траверсе. Что для них Россия? А истинные русские аристократы по деревням, в имениях, в навозе. Они до власти и рукой не дотянутся. «Местов нет». Как в дилижансе.
Его херувимское личико раскраснелось, голубые глазки требовательно искали у Волховского сочувствия. Он уже опрокинул бокальчика три шотландского эля и, казалось, был готов по-гусарски колобродить всю ночь. Деловой разговор явно не получался.
— Какой же вы вольнодумец! — улыбнулся Волховский.— Славянофил. Махровый славянофил. А я что-то среди них вольнодумцев не помню. Законопослушные.
— Ну это вы пальцем в небо. А впрочем, называйте как хотите. Но я поклонник английской конституции и твердой руки. Я знаю, что никакие реформочки, будь хоть лорисо-меликовские, будь хоть какие другие, Россию не спасут. Будем метаться из огня да в полымя, от конституции до полиции, пока не превратимся в немецкую колонию. Надо расшатывать этот порядок. Расшатывать любой ценой.
Что только он плетет! Английская конституция и твердая рука! Нарочно не придумаешь. А говорит веско и убежденно, как говорят русские помещики из военных в какой-нибудь оренбургской или вологодской глухомани. И широко раскрытые детские глаза смотрят с такой мольбой, как будто от него, Волховского, зависит будущее России. Это смущает, мешает говорить так резко, как хотелось бы. Хотя он знает, что резко говорить не следует, да и мирно спорить не стоит. У этого костромского тори такая каша в голове, что любой разговор надо начинать с азов. И все-таки не удержался, сказал:
— А вы не боитесь, что, когда порядок будет расшатан, все равно не вырастет идеальное здание английской конституции?
— А что же?
— Республика, например. Или крестьянская община возьмет верх и...
— Э, нет. Не пугайте. Пугачевская вольница — это не надолго. Через полгода царя-батюшку запросят мужички, потому как ничего другого не знают. Я мужичков не боюсь и вашего брата нигилистов не боюсь. А потому предлагаю — шатайте! Расшатывайте, а пожинать плоды будем мы. Аристократы. Могу предложить средства и переправить помогу. Ваш, так сказать, товар.
Неожиданно прорвавшийся темперамент сумбурного этого человека, его торгашеский лексикон против воли заразили Волховского, и в тон ему он спросил:
— Так сколько же ваша милость нам пожалует? Вы определили сумму?
— За кота в мешке? Скажите-ка лучше, что думаете издавать?
— Для начала хотя бы «Подпольную Россию» Степняка. Она еще не выходила на русском языке.
— Есть русские наборщики?
— Найдутся. Но вы, я смотрю, хотите вкорениться в самое дело? Не только помогать? Стоит ли? Не рано ли? При наших идейных разногласиях...
— Будьте покойны. Я слишком ленив, чтобы взваливать на свою шею ваши заботы. Просто хочется проверить, не маниловские ли мечтания этот самый Вольный фонд? Хоть и руки в крови, а все ж таки нигилисты идеалисты. Это-то мы понимаем.
Бесцеремонность Гуденки задевала. Трудно было не вспылить, но Волховский сдержался, предпочел промолчать. Сделал вид, что разглядывает публику.
За соседним столиком сидела очень молодая, сильно нарумяненная девица в оранжевом платье с глубоким вырезом. Пожилой джентльмен с кирпичным набрякшим лицом серьезно и сосредоточенно щекотал веточкой вереска прогалинку между ее грудями, стараясь проникнуть как можно глубже. Девица хихикала и ежилась. От резкого движения платье сползло с плеча. Волховский увидел маленькую, грушевидную, но уже обвислую грудь. В синеватом отсвете китайского абажура она показалась посиневшей, как на морозе. Мгновенное воспоминание пронзило его. Вот так же под Томском в свирепый ветреный осенний день арестантка, должно быть уголовница, копала канаву. Халат распахнулся, и обнажились посиневшие от холода жалкие груди. Ничего не случилось тогда. Никто ее не оскорбил, кажется, и надсмотрщика не было поблизости. Но его потрясло не чудовищное уродство каторжной жизни, не безысходная скудость серой земли, а убожество этой плоти, она могла бы быть ослепительной, прекрасной... И тогда первый и единственный раз в жизни он подумал, что, может, к лучшему что жена, Мария, умерла. Единомышленнице и другу не миновать ей было повторить судьбу этой женщины. На Каре, в Якутии, под Тобольском...
Оркестр играл что-то бравурное. Гуденко подпевал: «Матчиш — прелестный танец, шальной и жгучий. Его привез испанец...» Резко оборвал, спросил:
— А кто у вас за главного? Степняк?
— Сергей не должен брать на себя организационные дела. Он писатель. И, конечно, он вдохновитель нашего нового предприятия. Но мы не можем отрывать его от работы ради забот хозяйственных.
— Держится он тихо, а на лбу будто написано, что он тут главный.— И, помолчав, пробормотал: — Удивительная голова... Мыслителя какого-то... Трибуна вождя. Он у вас за философа считается?
Волховский рассмеялся:
— Нет, он совсем не теоретик и ничуть не претендует на роль вождя. Он... Если хотите знать, он — магнит. Это чувствуют все паши эмигранты-старожилы. Очень верно сказал Кропоткин, что Кравчинский за недолгий срок стал центром, который оказал влияние на всю английскую интеллектуальную жизнь.
— Так-таки на всю?
— Если говорить о прогрессивных кругах наверно, на всю. Точно не подсчитаешь. Но посудите сами, его ближайшие друзья - Эдуард Пиз, известный профсоюзный деятель, знаменитый Вильям Моррис — художник, поэт, искусствовед, который всю жизнь эстетствовал, занимался пропагандой декоративного искусства, а в пятьдесят лет стал социалистом. И недавно публично на большом митинге признался, что этот перелом в нем произошел под влиянием книг Степняка. А Пирсон?
— А это что еще за персона?
— Карл Пирсон - ученый, философ, профессор математики. Сергей произвел на него такое сильное впечатление что дело чуть не дошло до семейной драмы. Мать почтенного профессора, аристократка, хранительница старозаветных устоев и традиций, испугалась, что русский нигилист увлечет ее сына на баррикады, что ли. Умоляла Карла не встречаться с ним. Она уверена, что Сергей хочет опрокинуть существующий в мире порядок и даже, кажется, не сомневается, что ему это удастся, по только не желает, чтобы ее сын принимал участие в этом непристойном акте.
— Выходит, что Степняк — профессиональный шармёр? Только очаровывает не прекрасных дам, а почтенных ученых. И успевает делать что-нибудь еще?
— Зря вы пытаетесь иронизировать. За годы, прожитые в эмиграции, Степняк написал несколько книг, в том числе роман «Карьера нигилиста», «Подпольную Россию», сотни статей о России для английских и других заграничных газет и журналов. Писал предисловия к переводам Короленко, Тургенева. Сам переводил. А постоянные выступления на митингах, чтение лекций...
— Н-да, недаром он со лба лысеет,— перебил Гуденко,— от этакой жизни не развеселишься.
— Вот тут уж теперь вы пальцем в небо. Я не знаю более жизнерадостного человека. Счастливого. Везучего. Ведь даже в Питере, когда на Большой Итальянской...— он смешался, но тут же нашелся и со смехом закончил: — Сергей, как колобок,— «я от бабушки ушел, я от дедушки ушел...»
— У этой сказки печальный конец. Помните? «А лиса его ам — и съела».— Он улыбнулся ангельской улыбкой и добавил: — А насчет Большой Итальянской, это вы напрасно смущаетесь. Я тогда еще в кадетском учился, как сейчас помню газетные заголовки: «Террористический акт в сердце столицы!», «Убийство шефа жандармов Мезенцева». Кто был исполнителем? Не знаю, как в Петербурге, а в Нью-Йорке кое-кому известно. Кеннан мне рассказывал.
Волховский помрачнел. В Англии никого не преследуют за политические убеждения, но если доказать, что человек совершил уголовное деяние... Он начал наливать вино в стакан, рука задрожала, пролил на скатерть и, смутившись, стал вытирать лужицу салфеткой.
Гуденко остановил его, взяв за локоть.
— Да вы не огорчайтесь, беда невелика, секрет полишинеля,— приговаривал он.— Доносить не побегу. Думаю, настолько-то заслужил доверия у вашей братии? Я бы и сам пристрелил его как собаку. Ненавижу полицейскую сволочь.
Он отвернулся, затуманенным взглядом стал рассматривать размалеванные стены и, переведя взгляд на Волховского, спросил неожиданно: