Так оно и есть. И сейчас, как во времена Гейне, струятся вереницы вечно занятых, спешащих по делу людей. Стремительно шагает солидный, выхоленный барин в серебристом цилиндре, с раздувающимися на ходу крыльями пелерины на белой атласной подкладке. Верно, какой-нибудь богатейший аристократ, может быть, лорд-пэр. Торопится на одну из бесчисленных парламентских комиссий, но отпустил кучера, чтобы заодно совершить и положенный утренний моцион. За ним бежит в Вестминстер судья в черной мантии. Она напоминает плащ наемного убийцы, этакого брави из пьесы Марло. Рядом громыхает своей тачкой разносчик овощей. Здоровенный матрос с раскачивающейся из стороны в сторону походкой не поспевает за этими коренными горожанами. Носильщик тащит чемоданы провинциала в клетчатом рединготе. Тот заглядывается на витрины и все время отстает. И кроме этой вечной спешки — еще одна особенность лондонской толпы, к которой глаз никак не может привыкнуть,— все одеваются одинаково. Плотник носит фрак, как лакей или лорд. Торговки гнилыми апельсинами в миниатюрных шляпках с цветами или перышками, продавцы лимонада в широкополых черных шляпах. Только все эти копии одежды богатых куплены у старьевщика, каких здесь тьма-тьмущая. Фраки залоснившиеся^ в жирных пятнах, цветы на шляпах облезлые, перышки ощипанные. И от этого нищета кажется еще более кричащей и унизительной. Русская Матрена в оранжевом полушубке, повязанная платком в розанах, показалась бы здесь нарядной, как игрушка. Ну да что там травить сердце подобными сравнениями.
«Угрюмые удовольствия» — вернее не скажешь. В клубе лондонец читает газеты и ведет деловые разговоры, в парке играет в крокет или теннис с таким видом, будто решает государственные дела, даже фехтует или ездит верхом степенно, обдуманно, стараясь любому развлечению придать вид серьезного занятия. Но может, эта целеустремленность и деловитость и позволяет им сохранять корректность и величайшую терпимость к взглядам, убеждениям и даже заблуждениям ближних. А эмигранты! Сколько он перевидал на своем веку ссор из-за выеденного яйца, из-за ложных самолюбий! Сколько разбежавшихся в разные стороны друзей, сколько легенд, сплетен, даже клеветы из-за озлобленного нежелания понять друг друга. Ничтожный прыщик превращался в гнойный нарыв, и все это из-за отсутствия настоящего дела, из-за болтовни на пустом месте, ревнивого оберегания собственного престижа. Стоит только вспомнить письмо, адресованное народовольцами из Питера Плеханову и задержанное в Париже Тихомировым и Ошаниной. За этим злосчастным письмом из Швейцарии отправилась целая делегация — Плеханов, Дейч и он сам. Тихомиров уверял, что неистовый Дейч грозился застрелить его, если он не отдаст письма. Правда ли? Сомнительно. Но что-то похожее могло быть. Шли длительные переговоры, впутали в это дело Лаврова и, наконец, вернули нераспечатанное письмо. Из-за чего же загорелся сыр-бор? Из-за престижа. Члены Исполнительного комитета почти полностью разгромленной партии «Народной воли» Тихомиров и Ошанина должны были знать, что нужно их соратникам от «освобожденца» Плеханова. А что было в Швейцарии! Эмигранты перестали здороваться с Драгомановым из-за его украинофильства, именовавшегося злостным шовинизмом. Сам он, Степняк, остался единственным, не покинувшим этого умного, одинокого, озлобленного человека. Случалось, что вопли раздоров доносились до других континентов. Когда отплыл в Америку с лекциями, Волховский слал вслед отчаянные письма. Линева и Войнич обвиняли Феликса в слюнявом либерализме, в том, что журнал «Свободная Россия» подлаживается под вкусы англичан, и опять впутали Лаврова, и опять Лавров писал невнятные, высокопарные, осуждающие письма... Эх, да если начать все вспоминать...
Возвращаться теперь домой рискованно. Нет никакой уверенности, что Волховский или Войнич не завернут к нему, чтобы излить душу, и нескончаемый разговор не затянется до вечера. Надоело. Хочется побыть среди людей, далеких от этих мелких и скучных, как пыль, словесных междоусобиц. Есть такой человек. Прелестный, чистый человек, очень близкий, хотя и не разделяющий его мыслей и надежд,— Вера Ивановна Засулич. После первой колючей встречи в Лондоне они объяснились, пообещали друг другу больше не пускаться в дебри отвлеченностей и не раз мирно проводили вечера. Далековато живет, да что там лениться в такой ясный майский день.
Он сел в омнибус.
На перекрестке в центре произошел затор. Омнибус остановился. По главной магистрали маршировал внушительный отряд шотландских волынщиков, бородатых, в клетчатых юбках, с голыми коленками. Они двигались торжественно, неторопливо, смешно раздувая щеки, изо всех сил стараясь заглушить грохот экипажей своими гнусавыми дудками. А справа и слева тянулись вереницы экипажей, одноконных, пароконных, с нарядными дамами под яркими зонтиками, заметно стеснявшими цилиндры их спутников. Пешеходы тут уже валили густой толпой, не умещаясь на тротуарах. Что это? Карнавальное шествие? Да ведь почти так оно и есть! Сегодня день Эпсонских скачек. Как он мог забыть! В этот день веселится весь Лондон, устремляясь на ипподром. Дерби. Один из двух дней в году, когда лондонцы забывают угрюмое веселье и город несколько напоминает воскресный базар где-нибудь в Милане или Риме. Такое случается еще и в первый день пасхи.
Забыв докуку и раздражение, он не отрываясь разглядывал яркие фраки всадников, гарцевавших около ландо и шарабанчиков, волосатые ноги шотландцев, пушистые страусовые перья, свисающие с дамских шляп, сверкающие ботфорты гвардейцев, маленьких девочек в длинных кружевных платьицах, разноцветные ленты серпантина, взлетавшие над толпой. Дважды в году Лондон бывает по-южному живописен.
К Вере Ивановне он приехал в отличном настроении, и даже отчаянный, нигилистский, как он отметил про себя, беспорядок в ее комнате показался ему живописным. На столе — порыжевший огрызок яблока, кровать еле прикрыта мятым пледом, под столом — россыпь клочков рукописи, пролетевшая мимо корзинки для бумаг. Сама хозяйка этого логова — в шлепанцах на босу ногу, но, как всегда, в строгом черном платье.
— Хандра? — спросил он, не поздоровавшись.
Она молча кивнула.
Хорошо, что на свете есть человек, с которым можно начать разговор с середины.
— Как у царя Саула? — продолжал он допрашивать.
— Самоцитирование равно самодовольству,— наставительно сказала Засулич и рассмеялась.— Как я рада, что вы приехали. Нет ничего приятнее приятной неожиданности.
— Так давайте продолжим. Едемте на скачки.
Вера Ивановна даже отшатнулась:
— Но ведь это же надо одеваться!
— Вот-вот. Это единственное, чего вам не хватало. Надевайте чулки и туфли. Принесите мне эту жертву. Я свою уже принес. Если по совести, я ехал сюда, чтобы орошать вашу жилетку слезами. Но ваш радушный прием заставил меня круто изменить свое намерение.
— Отвернитесь.
Он послушно подошел к окну. Бог весть почему, разговаривая с Засулич, он иногда впадал в полуиронический тон провинциального фата. Он чувствовал какую-то фальшь интонации, тяготился ею и не мог изменить тона. Почему? Может, потому, что поддавшись искреннему чувству, он впал бы в такую ненавистную Вере патетику, что она высмеяла бы его, а то и просто вытолкала бы за дверь.
С высоты пятого этажа были видны только кроны деревьев ближнего сквера. Океан яркой зелени колыхался на ветру, то затихал, то снова начинал ходить бурными курчавыми волнами. Вдали высилась колокольня какой-то церкви. Острый шпиль, казалось, протыкал пышное ватное облако, медленно плывущее к скверу.
— Звонница,— сказал Степняк.— Прелестное слово. И какое точное.
Вера Ивановна откликнулась не сразу. Он слышал, как за его спиной шуршала бумага, передвигались стулья, падали на пол книги. Видно, она что-то разыскивала. Потом сказала:
— Если бы вы знали, как временами я скучаю по русской речи! Не той космополитской, на какой мы часами спорим — имманентный интернациональный конгломерат,— а по звоннице, лаптю, прохиндею... Вам смешно?
— Нет. Понятно.
Через час они уже были на ипподроме, среди ослепительно-ярких красок, бравурных, как бы блистающих медью звуков духового оркестра, среди наступающей вдруг тишины очередного заезда, когда слышен лишь глухой и таинственный топот копыт по утоптанной дорожке, среди зевак, рассеянно разглядывающих публику, и охваченных жаром азарта игроков.
Вера Ивановна, застенчивая, терявшаяся даже на товарищеских вечеринках, ежилась, горбилась, искала глазами место, где можно было бы уединиться, недовольно бормотала:
— И зачем только я вас пожалела. С первого взгляда мне показалось, что вы очень расстроены, а теперь... Вы даже с каким-то маклером вступили в переговоры.
— И вовсе не с маклером, а с букмекером. И раз уж вы сюда попали, извольте выражаться профессионально. Кстати, этого господина у нас в России назвали бы просто жучком. Почти что так любезным вашему сердцу прохиндеем. Он объяснял мне, какие лошади имеют больше шансов занять первые места, уговаривал воспользоваться его советом. Конечно, не бескорыстным. Но я пренебрег. Не хотел падать еще ниже в ваших глазах. А теперь, снисходя к вашему одичанию и равнодушию к спорту, мы пойдем в такое место, где вы будете себя чувствовать легко и свободно...
И он повел ее на небольшой пригорок, в стороне от скакового поля, вблизи загончика, где после заезда взвешивали лошадей. Там перед клумбой в анютиных глазках и маргаритках стояла садовая скамейка.
— Уютно? — не без самодовольства спросил Степняк.
Но Вера Ивановна как-то нервно дернулась, вытянула шею и вперилась в загончик, где на широкую платформу весов водружали крупного вороного коня.
— Почему взвешивают лошадь? Ее будут убивать? На мясо?
— Верочка! Вера Ивановна! Великая гуманистка, поймите,— лошадей взвешивают, чтобы жульничества не было. Ведь жокеи могут быть немного легче или немного тяжелей, а условия для всех должны быть в заезде равные. Лошадям подкладывают под седло груз, чтобы уравнять шансы, ну а на бегу можно сбросить этот груз, и тогда будет легче бежать. Вот поэтому после каждого заезда проверяют лошадей. Понимаете?