Счастливый Кит. Повесть о Сергее Степняке-Кравчинском — страница 42 из 55

— Вы правду говорите?

— Забавно! Ну зачем же я буду вас обманывать? Я, слушая вас, напомнил сам себе одного чудака. Тут к нам пришвартовался некий меценат. Делает взносы в Вольный фонд. Небольшие, но регулярные. Очень недалекий малый, но простодушный. Так вот он восхищается русскими революционерами — какие мы все благородные, бескорыстные, образованные... И вдруг сам себя останавливает: «А ведь руки-то в крови?» Полный тупик. Так и меня ваше волнение из-за этих лошадей удивило. Нам ли вдаваться в такие сантименты?

— Вы хотите сказать, что и у меня тоже...— Вера Ивановна отвернулась и тихо досказала: — тоже руки в крови?

Степняк схватил ее за руку:

— Простите меня. Я вовсе не хотел... Ляпнул. Не подумал. Но неужели до сих пор?.. Неужели то, что произошло в полицейском участке сто лет назад, до сих пор тяготит вашу совесть?

— Мою совесть тяготит не выстрел в Трепова, а то, что я оказалась первопроходцем, указала путь ложный. Путь бессмысленной, бесплодной борьбы. Пагубной прежде всего для самих борцов.

Она говорила, медленно роняя слова, не поворачивая головы. Степняк тоже не смотрел на нее, сидел, уставившись в землю, и, помолчав, сказал:

— Вы ведь знали Ольгу Любатович? Очень неглупая женщина, жена Коли Морозова. Она не любила слово «нигилист». Помню, в Женеве с таким пылом доказывала мне, что мы, народовольцы, дети Кирсановых, а не Базарова и...

Вера Ивановна с неожиданной живостью обернулась и спросила в упор:

— А на самом-то деле чей вы сын? По метрике, по бумагам?

Глядя вдаль, в сторону загончика, где взвешивали лошадей, Степняк рассеянно ответил:

— Кажется, сын военного врача.— И тут же, несколько встрепенувшись, встревоженно добавил: — Удивительно редкая масть! Что-то никогда не видел скаковых лошадей вороной масти. Извините меня, Вера. Я на минуту вас покину. Подойду поближе. Этот жеребец — вылитый Варвар.

И он быстро побежал вниз.

Вера Ивановна пристально посмотрела ему вслед. Она не случайно задала свой вопрос, и сейчас ей показалось, что Степняк убежал, чтобы не продолжать разговора. Тут была какая-то тайна. У открытого, доверчивого, простодушного Степняка было единственное белое пятно в биографии. Никто из близких и друзей ничего не знал о его детстве... Даже Фанни. Известно было только, что он вырос в маленьком городке в Малороссии, где стоял полк его отца, военного врача, и что был у него младший брат. И сейчас, когда Засулич услышала его небрежную фразу, ее поразило слово «кажется». Разве так говорят об отце? А уж если рассуждать по старинке, такая неуверенность задевает и честь матери. А что, если так оно и было? Если его мать — сирота, воспитывавшаяся в институте или пансионе, потом попала в гувернантки в богатый дом, влюбилась в хозяйского сына или племянника, в какого-нибудь блестящего офицера-лоботряса, и, как водится, он ее обольстил и бросил? В ожидании ребенка ей пришлось покинуть место. Нищета, одиночество, впереди страшное будущее... И вот некий благородный военный врач, а может, и совсем неблагородный, а движимый лишь желанием подчинить, поработить облагодетельствованную, как ростовщик из «Кроткой» Достоевского, женится на несчастной, беспомощной, верно, еще совсем наивной девочке. Вскоре родится нелюбимый отцом ребенок. А когда появляется на свет младший брат, Сергей видит, что суровый, даже жестокий отец способен любить, баловать, быть нежным и внимательным. Каторжное детство! Кому захочется его вспоминать? Зачем вызывать к себе жалость? Сергей очень самолюбив. Может, и самолюбие его и дьявольская работоспособность, смелость, размах — все, чтобы доказать им, изуродовавшим его детство, да и самому себе, что он человек незаурядный?..

Она вздрогнула от резкого звука фанфар. Вдали по скаковой дорожке проводили под музыку лошадь, выигравшую дерби. Опомнилась, устыдилась. Вот что значит оказаться среди этого праздного, нелепого сборища. Ничему нельзя изменять. Даже образу жизни. Разыгрывается воображение, а его принимаешь за интуицию, сочиняешь целый роман. А ведь, кажется, никогда не занималась беллетристикой, не завидовала славе Жорж Занд. Все эти домыслы — пустое. Гипотеза без точных данных. Но почему же все это мгновенно пришло в голову и так стройно выстроилось? Должно быть, всякому свойственно подставлять чужую судьбу под свою собственную. Так близки и понятны самой все обиды безрадостного детства.

С трех лет росла в чужой семье. Отец — отставной капитан — горький пьяница. Умер, когда была еще малюткой. Оставил мать с пятью детьми. Беспомощная, слабохарактерная женщина, она не могла растить такую ораву и отправила младшую в имение своих сестер. Там она оказалась на попечении полугувернантки, полуприживалки Мимины, старухи, подавленной тревогой о своем безотрадном будущем, мыслями о смерти, о болезнях, о бездомности. Детства не было. Никто не брал ее на руки. Никто не приласкал. Вместо колыбельной песенки — сиплый лепет старухи: «Где стол был яств, там гроб стоит. Надгробные там воют лики...» И, засыпая, она видела лики, огромные, почерневшие, как на старой иконе в людской, без туловищ, одни зловещие головы. А старческий голос снова молитвенно шептал: «О ты, в пространстве бесконечный,— един в трех лицах божества...» И виделись вовсе не божества, а три черепа с треугольными дырками вместо носов, с огромными оскаленными зубами. О, как страшно быть маленькой! Когда ее несправедливо наказывали, она убегала, бросалась на колени перед образом, шепотом жаловалась богу. Тетка настигала ее, допрашивала, что там она шепчет. И услышав почти беззвучное «так», сварливо объясняла, что к богу не обращаются с пустяками, а только с молитвами.

Какой-то пьяный джентльмен, в сбившемся набок галстуке, нетвердо держащийся на ногах, балансируя палкой в одной руке и беговой программой в другой, с трудом взобрался на пригорок. Остановился перед Верой Ивановной, посмотрел остекленевшим взглядом и спросил:

— Вы монахиня?

Она молча кивнула.

— Офелия! О нимфа! Помяни меня в своих молитвах. Если Бедуинка не придет первой, я отправлюсь в мир иной...

И, спотыкаясь, поплелся вниз.

Вера Ивановна вздохнула облегченно. Хорошо, что разговор оказался недолгим. Но где же все-таки Сергей?

А Степняк в глубокой задумчивости стоял около загончика с весами. Близорукость, как это часто случалось, и на этот раз подвела его. Только масть оказалась такой же. Вороная кобыла. Кор-де-бра, прелестная, тонконогая, легкая, ничуть не была похожа на могучего орловского жеребца Варвара. В тот памятный августовский день стремительный, сказочно резвый, он унес его с Большой Итальянской, только искры брызгали из-под копыт. Варвару он навсегда обязан жизнью и свободой.

В какой-то газетенке написали: «Злоумышленника умчал апокалипсический конь. Конь Блед». Ох уж эти желтые борзописцы! Можно ли вороного коня назвать конь Блед?


...Он вернулся тогда в Петербург из Швейцарии, все еще не опомнившийся от счастливого избавления из итальянской тюрьмы, охваченный неколебимой верой в чудеса. В майском солнце победно сиял шпиль Адмиралтейства, розовые закаты безмятежно тонули в Неве, по вечерам над ней разверзались огромные черные пасти разводимых мостов, всегда ввергавших его в волшебное средневековье. Прогулки за полночь с любимой, и Фанни виделась тогда не курсисткой-медичкой Фанни Личкус, а Кармен с кровавой розой в зубах.

Нет, это был не только угар счастливого избавления, хмель молодости и весны. Не один он, все кругом ждали отрадных перемен. С разбегу, с размаху, ему казалось, вот-вот начнется небывалое. Ведь только что оправдали Веру Засулич. Вся Россия за нее. Даже суд присяжных — все эти отцы города из Гостиного двора, сенаторы не смогли преодолеть в себе чувства справедливости, а может, и восторга перед отвагой и кристальным бескорыстием молодой девушки. Это огромная нравственная победа над заскорузлыми сердцами, над чиновничьей угодливостью, над рабской покорностью. Самодержец-то жаждал крови!

И в это же время счастливо бежали из киевской тюрьмы Стефанович, Дейч, Бохановский. За «чигиринское дело» их ожидала виселица. А главный устроитель побега Валериан Осинский не обнаружен, спокойно разгуливает по Крещатику. Выходит, теперь и рачительные жандармы работают спустя рукава? Все вселяло надежды. И была весна, и приближались белые ночи — лучшее время года в лучшем в мире городе.

Он жил тогда на площади Пяти Углов. Во флигель с мезонином, стоявший в глубине двора, не раз забегали студенты в обтрепанных тужурках, мятых косоворотках, подпоясанных шнурком, а то и стриженые курсистки. Кажется, дворник принимал нового жильца за ростовщика, а может, и за скупщика краденого.

Друзья ожидали, что приговор по «процессу 193-х», находившихся почти два года под следствием, будет не слишком суровым, а там все силы можно бросить на устройство побегов, а там, глядишь, и все переменится... Такие были детские наивные мечты, такое юношеское малиновое сердцебиение.

На самом деле все шло не так, все было иначе, все крепче стягивался узел бедствий.

В Петропавловской крепости умирал двадцатипятилетний Михаил Куприянов, любимец чайковцев.

Полиция рыскала по городу в поисках Веры Засулич, оправданной судом и снова подлежащей аресту.

Царь отклонил ходатайство особого присутствия сената о смягчении наказания осужденным по «процессу 193-х».

Решение было принято по настоянию шефа жандармов генерала Мезенцева. Сознавая свое бессилие справиться с неудержимым революционным движением молодежи, генерал надеялся подавить его свирепыми репрессиями.

Все стало черно в эти солнечные июльские дни. С каждым, кого посылали на медленную смерть и нескончаемые муки, были связаны дни прожитой жизни,— с едиными мыслями, работой, отчаянным риском, братской любовью.

Он перебирал имена.

На Кару отправляли Дмитрия Рогачева. Митяй — наезженная дорога из Переслегина, признания в алексейковской полутемной избе, классы артиллерийского училища, где этот богатырь робко следил за «гордецом» Кравчинским. Клятва в лесу в декабрьскую лунную ночь.