Счастливый Кит. Повесть о Сергее Степняке-Кравчинском — страница 45 из 55

— Нет,— отрезала Новикова.

— Я хочу сказать, что при этом некоторая тень падает и на самого Степняка. Мало того, что он совершил недостойную акцию, но еще кое-кому передал личную переписку. Для англичан это, может, и не так важно. Вызовет только брезгливость. Но что поднимется у эмигрантов в Швейцарии, в Париже — уму непостижимо. Вы не представляете, как они чувствительны ко всяким намекам на связь с агентурной разведкой. Такая склока начнется...— Он подумал и веско добавил: — Разделяй и властвуй! Поймите, Ольга Алексеевна, мы перед прыжком. Теперь-то добыча не уйдет.

— Я все-таки должна знать, что затевает эта публика?

— Не могу, Ольга Алексеевна. Государственная тайна, можно сказать... Да и зачем вам сейчас?

Ольга Алексеевна опять покраснела.

— Я как-то привыкла, что мне доверяют государственные тайны. И поважнее, чем судьба этой ничтожной эмигрантской мелочи. Можете обратиться к кому-нибудь другому. Вы сказали — перед прыжком. Я не циркачка.



Рачковский сокрушенно покачал головой. Он понял, что затронул больную струну, совершил бестактность, и, вздохнув, сказал:

— В ближайшее время, а может, даже на днях лондонская полиция будет иметь возможность накрыть фабрику фальшивых денег, устроенную под эгидой Степняка, Волховского и прочих друзей-товарищей.

— Степняка! — вырвалось у Ольги Алексеевны. Глаза ее сверкнули.

Она с неугасимой ненавистью относилась к Степняку еще со времен полемики о взрыве на лондонском месту. Возможность реванша мгновенно преобразила ее. И Рачковский, глядя на ее помолодевшее лицо, спросил:

— Так будет статья?

— Бомба,— твердо ответила Ольга Алексеевна.


Тяжкий, волнующий, мучительный и сладостный бред будоражил Курочкина все дни затянувшегося запоя. То метились мексиканские прерии, заросшие колыхающимися высокими травами, то вихрь новеньких ассигнаций, но не нарядных, кремовых в розовых разводах «катенек», а желтых и синих рублевок и пятирублевок, метавшихся за окном, как осенние листья. Это пугало. Казалось дурной приметой, провалом задуманного предприятия. Он прикладывался к бутылке, и снова перед глазами возникали, как на старинных слабо раскрашенных гравюрах, толпы индейцев с киноварными лицами, с иссиня-черными перьями на головах, голые по пояс австралийские аборигены с вывороченными губами. Но странно, среди этих полчищ дикарей, сборища пик и томагавков он не видел самого себя. Впереди огромного войска высилась фигура Гарибальди на белом коне. На минуту мелькала трезвая мысль, что никакие богатства мира не могут поднять народного восстания, если у восставших нет вожака, человека железной воли, великой убежденности. А он лежит на убогой койке, не в силах дотянуться до бутылки на полу, поворошить поленья в затухающем камине.

Раза три заходил Гуденко. Курочкин избегал его, как избегал всех, кто мог нарушить великолепную оргию уединенного опьянения. Но тот, сметая на пути преграду в лице кудахтающей квартирной хозяйки, врывался в комнату и снова и снова говорил о Южной Америке, о далекой Австралии, о порабощенных народах, которых только пальцем поманить и снабдить оружием, в каком не будет недостатка при их капиталах, и, глядишь, по всему земному шару побежит пламя мировой революции.

В последний раз он принес несколько листов бумаги с водяными знаками. Курочкин посмотрел осоловело, пощупал и все-таки сообразил:

— Да тут тысячи на три только хватит, да и то если печатать крупными купюрами.

— А зачем нам больше? — вырвалось у Гуденки, но он тут же поправился.— Это для начала. Для пробных экземпляров. Мало ли что? А вдруг не будет получаться? Вы не представляете, как трудно было раздобыть.

Не слушая его, Курочкин ощупывал одеревеневшими от неподвижности пальцами жесткие листы. Теперь, когда дело близилось к началу, ему пришла в голову самая простая, самая естественная мысль, почему-то не появлявшаяся раньше.

— А если нас накроют? — спросил он.

— Глупости. Мы же в Англии. Кто тут будет проверять?

— Но сами хозяева,— упорствовал, заметно трезвея Курочкин.— Ведь если узнают — заявят в полицию.

— Шутите? Их раньше нас с вами отправят по месту жительства. Прямым трактом в Петропавловку. Что, они сами себе враги? Уж если кому-нибудь тут может что-нибудь угрожать, так только им — нигилистам-террористам. А мы люди маленькие. С нас и спрос совсем другой. Давайте лучше примем. Что? Кончилось? Ну, до другого раза.

И он удалился, посоветовав на прощанье тщательно беречь бумагу.

Через минуту его голова снова показалась в дверях. Уставившись на Курочкина пристальным взглядом удивленных наивных глаз, как бы желая загипнотизировать, он сказал:

— И помните: пора начинать. Народы не ждут.

Дверь захлопнулась. Курочкин расхохотался и сразу помрачнел. Нелепый пафос Гуденки рассмешил его. Кого ждут народы? Эту тряпку, эту ветошь, валяющуюся на смятой постели, которая не в силах подняться и сходить в лавчонку за бутылкой? Он повернулся лицом к стене и попытался заснуть. Но новая тревожная мысль мешала. Из-за этой затеи с фальшивыми ассигнациями могут пострадать, больше того, погибнуть все устроители фонда вольной русской прессы, а может, и вся эмигрантская лондонская колония. Люди, которых он безмерно уважал, энергии и убежденности которых завидовал. Этого Гуденко не дождется.


Спустя три дня Курочкин появился в типографии еще более мрачный, чем обычно, работал усердно и безмолвно до позднего вечера, вызывая некоторое раздражение у Войнича. По свойству своего холерического темперамента тот любил разглагольствовать перед сочувственными слушателями по поводу судьбы притесняемых ирландцев, ослиного упрямства парламентских тори, бесстыдной колонизаторской политики Гладстона. Справедливости ради надо отметить, что судьбы Англии его мало трогали, он лишь переключал пыл негодования на английский парламент. В сущности, оно было направлено на репрессии русского правительства к еще уцелевшим революционерам. Обжегшись на молоке, он дул на воду и не слишком распространялся при Курочкине о русских нелегальных.

Наборщик молча выслушивал все ламентации Войнича, не меняя бесстрастного выражения лица, внимательно сверяя ручной набор с текстом, написанным четким почерком Волховского. Не найдя сочувствия, Войнич в сердцах заметил:

— Равнодушный вы человек, Сергей Геннадиевич! А впрочем я вам завидую.

Но и это признание не нашло отклика. В типографии воцарилась тишина.

К вечеру, когда Войнич уже ушел и появился Волховский с текстом очередного «летучего листка», Курочкин тихо сказал:

— Вы слишком доверчивы, Феликс Вадимович.

— Я? — удивился Волховский.

— И вы, и все остальные. Степняк, Кропоткин, Чайковский, Шишко... Около вас вьется авантюрист, прохвост и жулик. А может, и похуже.

— Кто же это, скажите на милость? — засмеялся Волховский.— Может, вы преувеличиваете? Бывают дни, когда все представляется в мрачном свете.

Намек на тяжелое похмелье попал в цель. Наборщик живо откликнулся:

— Вот это верно. Бывают дни, когда к вам липнет всякая дрянь и вы по слабости душевной не можете оттолкнуть от себя эту мерзость, она засасывает, как трясина, а потом... Потом очухаешься, как от дурного сна, и видишь, что надо было сторониться, бежать...

Он осекся, крепко сжал губы, словно рассердившись на себя за прилив откровенности. Волховский, по-прежнему улыбаясь, смотрел на него:

— Не томите, Сергей Геннадиевич! Кто же к вам прилип? И кого нужно опасаться?

— Гуденку,— коротко буркнул наборщик и отвернулся.

— Вот оно что! Но он слишком глуп и бесхарактерен, чтобы оказаться опасным. Да и что нам может угрожать? Все, что мы здесь делаем, не противоречит законам Великобритании.

— А разве я сказал, что умен? Сказал, что вы делаете противозаконное? Не вы, а он хочет превратить типографию Вольного фонда в фабрику фальшивых ассигнаций.

Волховский даже присел на верстак:

— Может, это была шутка? Он не слишком остроумен. И зачем? С какой целью?

— Эта шутка продолжалась полторы недели. Он задурил мне голову. Южная Америка, поход не гарибальдийской тысячи, а ста тысяч! Не поминайте имя божье всуе! — вдруг закричал он.— Как я мог ему позволить сравнивать себя с Гарибальди? Льстец! Низкий льстец.— Он опустил голову.— И иногда я соглашался...

Удрученный вид наборщика, неожиданная новость, нелепые намерения Гуденки и насмешили и встревожили Волховского.

— Бред какой-то, — сказал он. — Зачем Гуденке понадобилось этакое предприятие?

— Говорит, дела пришли в упадок. Управляющий проворовался. Но все это чушь. Импровизация. Концы с концами не сходятся. А какая истинная причина — понять невозможно. Лучше от него подальше.

И странно, не сама идея печатать фальшивую монету, а какое-то темное предчувствие Курочкина обеспокоило Волховского. Захватив с собой наборщика, он, не медля, поехал к Степняку.

В тот же день, не застав Курочкина дома, Гуденко отправился в типографию. Вышел с каким-то новым, еще не испытанным чувством, подобным творческому взлету изобретателя или художника, только что закончившего работу. Его нисколько не смущала угроза, готовая по его вине нависнуть над людьми, к каким он не испытывал ни тени недоброжелательства, а скорее, симпатию и даже уважение. Он просто не думал об их судьбе, весь поглощенный и чувством самоуважения, и собственной значительности, и легкости необычайной в мыслях и во всем теле. По-новому он видел и ночной Лондон. Он не шел, а шествовал по Пиккадилли — улице театров и увеселительных заведений. Был час начала спектаклей, к дверям театров подъезжали вереницы экипажей, мальчишки-оборванцы и седовласые пьяницы состязались в проворстве, открывали дверцы карет и, получив свои пенни, быстро исчезали, чтобы не оскорблять взор блистательных дам в легких ротондах, шуршащих шелками, обдающих прохожих запахом духов, то крепких, как мускус, то легких, как аромат весенних фиалок. Еще не стемнело, но фонари уже зажглись, и их лучи в слабом сумеречном свете бледнели, почти погасали. Со все нарастающим ощущением легкости, почти невесомости, Гуденко неторопливо двигался в густой толпе, вдыхая запахи духов, осенних роз, которые цветочницы бесцеремонно совали джентльменам, направляющимся в театры. Он вглядывался в лица величественных светских дам и игривых молоденьких цветочниц и казался сам себе главнокомандующим, принимающим парад вечернего веселящегося Лондона.