Все счастливые дни длятся недолго, может, потому и помнятся всю жизнь. Шквал арестов налетел и на Москву. За решеткой очутились и Катя, и Вера Дмитриевна, и Таня Лебедева, младший брат Кати Митя, даже приятель Митин, студент Шапошников. Но главные действующие лица, которых искали, из-за них-то, может, и загорелся весь сыр-бор, — сумевшие ускользнуть из Петербурга, беспаспортные, бездомные Клеменц и Кравчинский.
Все переменилось в один день. Его терзали угрызения совести. Казалось, Катя взяла на себя его вину. В чем она виновата? Прочитала несколько запрещенных книг? Их даже не нашли у нее. Но она была близка к нелегальным, отверженным, отринутым... Ей грозила ссылка, а то и годы заключения за то, что она знала его. Нет ничего страшнее, когда невинный страдает за твою вину...
Устроить побег? Но тогда она сама станет нелегальной, будет всю жизнь скитаться под чужим именем, искать пристанища под чужим кровом. Какая огромная сила убежденности нужна, чтобы вести такую жизнь. Едва ли она готова к ней.
Клеменц надоумил подкупить двух жандармов, они стали носить записочки. Катя писала, что следователи обманывали ее, говорили, что он сидит в тюрьме и будет сослан в Сибирь. А за ленточкой ее шляпки, свернутая в трубочку, лежала записка от него, переданная час назад. Однажды в приступе безумного раскаяния заставил жандармов вызвать Катю на тайное свидание. На грязной тюремной лестнице целовал ее руки, кажется, плакал...
Осенью Катю выпустили на поруки, а он уехал в Одессу готовить побег Волховскому.
А потом — как ножом отрезало то безумное московское лето. Побег Волховского не удался. Отчаяние. Снова Питер, повальные аресты. Товарищи по партии опасались, что и его схватят, решили отправить в Италию сопровождать безнадежно больную Марию Волховскую. А там — крутой поворот: знакомство с итальянскими революционерами-анархистами Малатестой и Кафиеро, неудачное беневентское восстание — и тюрьма
Пропадало утро. Приход Морриса, обида Фанни, письмо. А предисловие к Гаршину — ни с места. Он привык быть точным в сроках, но хотел быть точным и в мыслях, чего-то не хватало в его оценке этого талантливого, рано погибшего писателя. Расслабляют воспоминания о молодости. Надо бороться с собой. Собрать волю. Думать о сегодняшнем дне и сегодняшних делах. Жорж Плеханов, будь он в таком настроении, процитировал бы себе: «Свобода — это осознанная необходимость». В сущности, в этой формуле в четырех словах заключен закон нравственного поведения и человеческого достоинства.
— Достоинства...— повторил он вслух.
Так об этом же и речь!
Он перелистал рукопись и твердой рукой вписал, что в рассказах Гаршина «обнаруживается и незрелость его таланта, и та чисто восточная неспособность некоторых русских понять, что любовь и сострадание еще далеко не все и что мыслям о чести и человеческом достоинстве тоже должно быть уделено место при создании человеческого характера».
Два агента
На столе — голубой конверт с отчетливо оттиснутой печаткой: круглая башня наподобие шахматной туры и два перекрещенных флага. На кровати — мутно-зеленый жилет с красными крапинками, коричневый сюртук и черный фрак. Гуденко в глубоком раздумье стоял посреди комнаты, переводя взгляд то на стол, то на разложенные на кровати предметы туалета. Приглашение некоей высокопоставленной дамы поставило его в тупик. Звали на пять часов. Час- как будто обеденный, На званый обед приходят во фраке. Но с чего бы приглашать его на обед?
Он присел к столу, вынул из лаковой коробочки колоду карт, разложил пасьянс. Если выйдет — значит, фрак.
Служба секретного агента заграничной русской разведки оказалась не столь легкой и привлекательной, как представлялось вначале. Добро бы еще иметь дело с любезными и доверчивыми террористами вроде Степняка. Однажды после разговора с этим веселым и добродушным подопечным он чуть вслух не сказал: «Побольше бы таких убийц». Он не испытывал негодования по поводу расправы над жандармскими чинами. Они и самому ему не нравились. Иное дело, если бы закололи кавалерийского генерала! Остатки этой офицерской амбиции противились в нем и второму поручению Рачковского. Оно-то и было связано с предстоящим визитом.
В том, что он рассказал о себе Волховскому, правда перепуталась с выдумкой. Он действительно был женат, и жена его в самом деле была немка. Она и вправду осталась в Америке у своих родственников, немцев-эмигрантов из Лифляндии. В России жили его мать и сестра. О них он давно оставил попечение. Существовал даже и кузен жены. И он впрямь посещал питерский дом Гуденки раз в неделю. Только высшие сферы, в которых он вращался, были не придворные, а полицейские. Посещая кузину, он отводил душу, хвастаясь своим участием в самых загадочных и запутанных делах. Она ничего не понимала, но слушала почтительно, разинув рот. И о подробностях события на Большой Итальянской узнал Гуденко не от Кеннана, а от того же тщеславного кузена. Много месяцев в департаменте полиции царила суетливая неразбериха в поисках виновника убийства шефа жандармов Мезенцева. Долго самые опытные ищейки плутали по ложному следу, сбитые с толку анонимными письмами, полученными самим царем. Об этом Гуденко знал гораздо больше, чем Кравчинский и даже те его товарищи, какие оставались в России. Он знал очень много, но отгонял эти воспоминания, чтобы не выдать себя в подпитии или в минуту неудержимого приступа вспыльчивости. Кузен был неосторожен. Если на наперсницу свою он мог положиться, то наперсника выбрал неудачно. Поступки Гуденки были непредсказуемы.
Судьба, какую устроил он сам себе, шла криво и косо. Сын богатого беспечного псковского помещика, вконец разорившегося через несколько лет после крестьянской реформы, он еще учился в кадетском корпусе, когда умер его отец. Образование свое он продолжал на казенный счет, и после выпуска но большой протекции был зачислен в Фанагорийский гусарский полк. Пустился кутить напропалую, состязался с товарищами из богатых аристократических семей, залез в долги, начал играть, проигрался, не смог расплатиться и был вынужден уйти из полка, не прослужив и двух лет.
Дальше все шло под откос. Служил секретарем у известного адвоката, но был изгнан за нерадивость. Работал агентом берлинской фирмы по продаже и воспитанию породистых собак, но комиссионные давали такой грошовый доход, что не было смысла сапоги трепать. Он бросил работу, стал пить и в короткий срок опустился бы до полного нищенства, если б в него не влюбилась квартирная хозяйка, восторженная немка, лет на десять старше его. Она держала мастерскую по изготовлению «предметов женского туалета», попросту корсетов и бандажей для беременных.
После свадьбы наступило блаженное время. Он целыми днями валялся на диване, читал исторические романы Салиаса и Всеволода Соловьева. Перед обедом заходил в портерную на Четвертую линию Васильевского острова. Праздное воображение разыгрывалось. Он мнил себя русским аристократом, жертвой засилья разночинной бюрократии. Она засела в правительстве и была слишком либеральна, на его вкус. Подписался на «Московские ведомости» Каткова, стал брать уроки английского языка у хорошенькой барышни из обедневшего дворянского семейства. Тем временем дела восторженной и не слишком оборотистой немки пришли в упадок. Она и в самом деле стала кормить его три раза в день яйцом со шпинатом, рыдала по пустякам, особенно в дни уроков английского. И когда из Америки пришло письмо от тетки с предложением приехать, с радостью ухватилась за надежду открыть свое дело в Новом Свете. Гуденко не противоречил. Он уже изнемог от сцен ревности, истосковался по перемене жизни. Правда, он несколько опасался, что среди предприимчивых американских эмигрантов неудобно будет сутками валяться на диване. Но тут выручил все тот же кузен. Нашел родственнику, как ему казалось, синекуру. Пристроил на должность заграничного секретного агента. Начальство далеко, службишка бесконтрольная.
В Нью-Йорке он вошел в доверие к Лазарю Гольденбергу. Дважды переправил тюки с нелегальной литературой в Россию. В то же время послал в Париж обстоятельные досье на американских политических эмигрантов и их русских корреспондентов и заслужил одобрение Рачковского.
Вскоре из Парижа пришло письмо с предложением переместиться в Лондон. По мнению Рачковского, там слишком решительно действовали наиболее опасные враги самодержавия. Он с радостью согласился уехать в Европу и без промедления покинул опостылевшую жену.
Поощрение начальника заграничной агентуры вновь пробудило угаснувшее было воображение. Ему представлялось, что новое назначение сулит блестящие перспективы. Вспоминался феерический взлет Судейкина — жандармский поручик стал правой рукой самого Плеве, должен был быть представлен государю императору. Что Судейкина убили, как-то ускользало из памяти, а если и всплывало иной раз, все думалось — пронесет... Ведь и Трепов в живых остался. Фамильная беспечность брала верх над возможной опасностью. Наконец-то он нашел свое призвание! С детства он любил актерствовать, изображать совсем не то, чем был на самом деле. И теперь ему нравилась и даже льстила роль разочарованного богатого барина, скорбящего об упадке своей родины. Он гордился, что придумал себе такую необычную маску. Все агенты по шаблону выдавали себя за единомышленников, сочувствующих революционному движению.
Он очень высоко заносился в мечтах. Иногда его тревожила мимолетная мысль, что бывшие товарищи по полку даже руки не подали бы полицейскому шпику, но тут же утешался: одно дело тайный агент, другое — крупный жандармский чин.
Прозрение наступило в кабинете Рачковского, когда тот, доверительно улыбаясь, приступил к обстоятельным инструкциям.
— Вы никогда не собирались поступить на дипломатическую службу? — спросил Рачковский, рассеянно поглядывая в окно, как бы не придавая никакого значения неожиданному вопросу.
Стараясь угадать, какой ответ может поправиться начальнику, Гуденко быстро соврал:
— Подумывал, по как-то не пришлось.