Счастливый новый мир — страница 13 из 38

Когда они поздно вечером летели назад, Бернард неожи­данно заглушил мотор над Ламаншем, и вертолет застыл в воздухе.

— Взгляни! — сказал он

— Но это же ужасно! — воскликнула Ленина; чернота и пустота ночи испугали ее.

— Это прекрасно, Ленина! — сказал Бернард.—Тихая ночь, спокойное море, и никого вокруг — никакой дурацкой, шумной толпы. В такие минуты я чувствую себя выше, значительнее, я начинаю понимать, что я — это личность, а не просто клетка общественного организма. Ты никогда не задумывалась об этом, Ленина?

— Подумай, что ты говоришь? — сказала Ленина, чуть не плача. — Как ты можешь не хотеть быть клеткой обществен­ного организма? В конце концов, каждый человек принадле­жит всем остальным людям. Все делают общее дело. Даже эпсилоны...

— Знаю, знаю! — прервал Бернард. — Касты всякие нуж­ны, люди разные важны. Даже эпсилоны приносят пользу обществу. Я тоже приношу пользу обществу. Но я чертов­ски хотел бы никакой пользы ему не приносить.Ленина ужаснулась такому кощунству.

— Бернард! — в отчаянии крикнула она. — Как же ты можешь жить в обществе и быть свободным от общества?

— К а к я могу быть свободным от общества? — задум­чиво переспросил Бернард. — Нет, вопрос, скорее, не в этом; вопрос в том, почему я н е могу быть свободным от об­щества; или, вернее, — ведь я отлично знаю, почему, — во­прос в том, что бы я делал, если бы я мог быть свободным от общества, если бы я не был рабом своего запрограммиро­ванного воспитания?

— Бернард, ты говоришь совершенно жуткие вещи!

— А разве ты не хочешь быть свободной, Ленина?

— Не понимаю, о чем ты говоришь. Я и так свободна. Свободна делать все, что мне хочется, свободна развлекать­ся, как мне нравится. В нашу прекрасную эпоху все счаст­ливы.

Бернард засмеялся.

— Да, все счастливы. Мы начинаем внушать это детям с пяти лет. Но разве нельзя быть счастливым как-нибудь по-иному, Ленина? Быть счастливым п о-с в о е м у, а не так, как счастливы все остальные?

— Не понимаю, о чем ты говоришь, — повторила Ленина.

— Я вообще тебя не понимаю. Почему ты не принимаешь сому, когда у тебя появляются такие ужасные мысли? Ты бы о них забыл и снова стал весел и счастлив. И, пожалуйста, мне здесь страшно, давай полетим дальше.

— Ладно, — сказал Бернард, — полетим дальше.

Он нажал на акселератор, и машина рванулась вперед. Минуту-другую они летели молча. Потом Бернард неожидан­но начал смеяться. "Какой он странный! — подумала Лени­на. — Но, по крайней мере, он теперь хотя бы смеется!"

— Ну, успокоился? — спросила она.

Вместо ответа Бернард, не отрывая правой руки от рыча­га, протянул левую руку к Ленине и стал шарить у нее по груди. "Слава Форду! — подумала она. — Вроде бы, он очу­хался!"

Через полчаса, войдя следом за Лениной в ее комнату, он уже повел себя как нормальный, морально-устойчивый

мужчина: он включил сразу и радио и телевизор, проглотил четыре таблетки сомы и начал раздеваться.

— Ну, — спросила Ленина, когда они встретились на сле­дующее утро на крыше, — тебе вчера было хорошо?

Бернард кивнул, они взобрались в вертолет и взмыли в воздух.

— Все говорят, что я ужасно пневматичная, — задумчиво сказала Ленина.

— Ужасно, — повторил Бернард, но на сердце у него было муторно.

"Как бифштекс", — подумал он про себя.

— Но тебе не кажется, что я чересчур полновата? — спроси­ла Ленина, напрашиваясь на комплимент.

Бернард отрицательно покачал головой. "Как непрожарен- ный бифштекс".

— Так, по-твоему, я — в порядке? — спросила Ленина, и он снова кивнул. — Во всех отношениях?

— Ты во всех отношениях идеальна, — сказал Бернард, а про себя подумал: "Она и сама о себе думает, как о биф­штексе; и ей очень даже нравится быть бифштексом".

Ленина победоносно улыбнулась. Но она рано торжество­вала победу.

— И все-таки, — добавил Бернард неожиданно, — мне хотелось бы, чтобы все это кончилось совсем иначе.

— Иначе? Как же еще иначе это могло кончиться?

— Мне не хотелось бы, чтобы это кончилось постелью,

— уточнил он.

Ленина была поражена.

— Во всяком случае, не сразу, не в первый же вечер...

— Но тогда — когда же?

И тут он понес что-то непонятное и даже опасное; Ленина старалась отключиться, заткнуть уши, не впитывать в себя его слов, но против ее воли к ней в сознание время от вре­мени проникала то одна, то другая страшная фраза...

— ... Попробовать, что будет, если обуздать свои импуль­сы, — услышала она, и эта мысль почему-то врезалась ей в мозг.— Никогда не откладывай на завтра то, чем можно насла­диться сегодня, — мрачно сказала Ленина.

— По двести повторений два раза в неделю от четырнадца­ти до шестнадцати лет, — прокомментировал Бернард и про­должал свои безумные, крамольные речи. — А я хочу узнать, что такое страсть. Я хочу испытать настоящее сильное чувст­во, я хочу испытать острые ощущения...

— Что для индивидуума — ощущение, то для общества — мучение, — процитировала Ленина.

— Ну, и что? Пусть оно немного помучается.

— Бернард!

Но Бернард забыл про всякий стыд.

— В труде и науке мы взрослые, — сказал он. — А в вопро­сах чувств мы — младенцы.

— Наш Форд любил младенцев.

— Как-то мне вдруг пришло в голову, — продолжал он, не обращая внимания на ее возражение, — что, может быть, мы можем стать взрослыми во всем.

— Не понимаю, — сурово сказала Ленина.

— Еще бы, конечно, не понимаешь. Потому-то ты вчера вечером и легла в постель, думая лишь о том, как бы пере­спать, вместо того чтобы вести себя по-взрослому и не спе­шить.

— Но ведь мы же получили удовольствие! — стояла на своем Ленина. — Разве не так?

— О, еще какое! — ответил Бернард, но голос у него был вовсе не радостный, а на лице появилось такое страдальчес­кое, такое жалкое выражение, что восторг Ленины мгновен­но как рукой сняло. А может быть, она все-таки чересчур полновата?

Когда Ленина исповедалась во всем этом Фанни, та тор­жествующе заявила:

— А что я тебе говорила? Ему в суррогат крови добавили спирту.

— И все же, — упрямо возразила Ленина, — он мне нравит­ся. У него такие красивые руки! И он так приятно поводит плечами! — Она вздохнула. — Если бы только у него не было всех этих заскоков!

Помедлив несколько мгновений у двери кабинета Директора ИЧП, Бернард сделал глубокий вдох и расправил плечи, готовясь встретить грудью неодобрение и враждеб­ность, с которыми он ожидал сейчас столкнуться. Затем он постучал и вошел.

— Подпишите, пожалуйста, эту бумагу, Директор, — сказал он как можно более небрежным тоном, кладя на письменный стол бумагу.

Директор хмуро посмотрел на Бернарда. Но на бумаге красовалась круглая печать Всемирного Правительственного Управления и размашистая подпись Мустафы Монда, четко выведенная броскими черными буквами в нижнем правом углу. Все было в полнейшем порядке. У Директора не было выбора. Он добавил свою подпись — нацарапал ее бледными, крошечными буквами, примостившимися сбоку и снизу от подписи Мустафы Монда, — и хотел было уже вернуть бумагу Бернарду, не сказав обычного в таких случаях доброжела­тельного напутствия "Форд в помощь, счастливого пути", как вдруг взгляд его неожиданно упал на одну фразу в тексте лежащего перед ним документа.

— В Дикарский Заповедник в Нью-Мексико? — спросил он, и в тоне его голоса, в выражении его лица, круто повер­нувшегося к Бернарду, выразилось какое-то удивленное возбуждение.

Изумленный его изумлением, Бернард кивнул. Последова­ла долгая пауза.

Директор нахмурился и откинулся в кресле.

— Как давно это было? — спросил он, обращаясь не столько к Бернарду, сколько к самому себе. — Кажется, лет двадцать. Или больше, около двадцати пяти. Должно быть, мне было тогда столько же лет, сколько вам.

Он вздохнул и покачал головой.

Бернард почувствовал себя неловко.

— Мне тогда хотелось того же, чего сейчас хочется вам, — сказал Директор. — Мне хотелось посмотреть на дикарей. Я получил пропуск в Нью-Мексико, взял летний отпуск и отправился в путь. Вместе со мной была девушка, кото­рая тогда мне отдавалась. Кажется она была бета-минус.

Директор закрыл глаза.

— Как я вспоминаю, у нее были светло-желтые волосы. Во всяком случае, она была пневматична — о, чрезвычайно пневматична, это я хорошо помню. Так вот, мы поехали в Нью-Мексико; мы смотрели на дикарей, катались верхом на лошадях, и все такое прочее. А потом — это случилось чуть ли не в последний день отпуска — потом... ну, словом, она пропала. Заблудилась, наверно. В тот день мы поехали верхом в эти жуткие горы, там было невыносимо жарко и неуютно, после обеда нас сморило, и мы уснули. По крайней мере, я уснул. А она, наверно, пошла погулять — од­на. Как бы то ни было, но, когда я проснулся, ее не было. И как раз в это время разразилась гроза — я в жизни не видал такой сильной грозы. Загрохотал гром, заблестели молнии, и я не успел глазом моргнуть, как промок до нит­ки; а лошади, испуганные грозой, порвали поводки и ускака­ли. Я пустился было за ними, пытался их поймать — но, куда там, их и след простыл, а я, гоняясь за лошадьми, упал и раз­бил колено, так что не то что бежать, — я даже идти-то едва мог. Но я все-таки ковылял под дождем по всем окрестным холмам, кричал, звал ее — безуспешно. Ее нигде не было.

Тогда я подумал, что она, может быть, сама вернулась на­зад в гостиницу. Я стал спускаться вниз в долину — тем же са­мым путем, каким мы утром поднимались. Колено у меня распухло и страшно болело, а я потерял свою сому. Час шел за часом, боль становилась сильнее, я двигался все медленнее. Когда я буквально из последних сил дополз до гостиницы, было уже за полночь. Моей спутницы в гостинице не было, ее там не было, ее там не было!

Директор повторил эти слова несколько раз и умолк. С минуту он сидел неподвижно, упершись взглядом в стол, а потом продолжил свой рассказ.

— Ну, так вот, на следующий день начались поиски. Но отыскать ее нам не удалось. Должно быть, она погибла: упала в пропасть, или ее сожрал лев. Форд знает! Это было ужасно. Я был совершенно подавлен. Даже, пожалуй, более подавлен, чем положено. Потому что я думал: а ведь такое может случиться с каждым; и я представлял себе, что бы было, если бы это случилось со мной. Но, конечно, общест­венный организм остается неизменным, хотя отдельные его клетки могут измениться.