— И вот я родился в Мальпаисе, — закончил юноша и покачал головой. — В Мальпаисе.
Жалкая, нищая хижина на окраине пуэбло.
От деревни хижину отделял заваленный мусором пустырь, по которому в поисках пищи рыскали собаки. В хижине был полумрак, чем-то пахло, кружились мухи.
— Линда! — позвал юноша.
— Иду! — ответил хриплый женский голос из другой комнаты.
Дверь отворилась, и через порог переступила располневшая блондинка средних лет. Увидев незнакомцев, она открыла рот и замерла. Ленина с отвращением заметила, что у блондинки не хватает двух передних зубов. А остальные зубы — о, какого они были цвета! Ленину пробрала дрожь. Эта уродина выглядела еще противнее, чем тот старик у входа в пуэбло: жирная, морщинистая, с обветренной, задубевшей кожей, с набрякшими венами на руках, с огромными грудями, вздутым животом, толстенными ляжками... О, она была куда противнее, куда противнее, чем тот старик...
И неожиданно это страшилище разразилось потоком слов, бросилось к Ленине с протянутыми руками и — О Форд! Форд! Форд! — прижало Ленину к груди, начало ее обнимать и целовать. Форд! Целовать — эта выдра, чем-то воняющая, грязная (небось, в жизни она ни разу не принимала ванны, не мылась под душем) да еще явно попахивающая спиртом. Ленина с силой оторвала ее от себя.
И тут она увидела, что страшилище плачет.
— Ах, душечка моя, душечка моя! — вздрагивая, повторяла Линда. — Если бы вы только знали, как я счастлива! Ведь столько воды утекло! Наконец-то я вижу цивилизованного человека! Да, и цивилизованную одежду! Я думала, мне уже никогда в жизни не увидеть, как выглядит ацетатный шелк! — своими скрюченными пальцами с черными ногтями Линда погладила Ленину по рукаву. — А какие у вас восхитительные шорты из вискозного вельвета! Ах, душечка моя, знаете, а я ведь все еще храню свои старые платья, те, в которых я сюда приехала. Я вам их покажу. Но, конечно, материя уже вся разлезается. Джон вам, конечно, все рассказал. Чего мне только не пришлось вынести, просто страх и ужас — и ни грамма сомы! Единственное, что меня спасает, так это пропустить стаканчик мескаля, когда Попе мне его приносит — это мой сосед, — но после этого наутро так отвратно себя чувствуешь, что просто спасу нет, а если выпьешь пейотля, то еще хуже. И мне всегда становилось стыдно. Подумать только! Я бета-плюс — и у меня родился живой ребенок. Поставьте себя на мое место!
Ленина мысленно поставила себя на место Линды — и вся содрогнулась.
— Ну, а что я могла поделать? — продолжала Линда. — Я и сама не понимаю, как это случилось. Я делала все мальтузианские упражнения, как положено, по счету: раз, два, три, и так далее, вы знаете, но все равно, это не помогло. А Абортивного Центра здесь, конечно, и в помине нет. Кета- ти, он все еще помещается в Челси? — Ленина кивнула. И там все еще полно народу по четвергам и по пятницам? — Ленина снова кивнула. — Такая изящная розовая стеклянная башня! А ночная река! — на глазах женщины снова заблестели слезы. — И потом летишь назад, принимаешь горячую ванну, делаешь вибровакуумный массаж... А здесь...
Женщина глубоко вздохнула, покачала головой, шумно высморкалась в пальцы и вытерла их о подол. Лицо Ленины невольно искривилось гримасой отвращения.
— О, прошу прощения! У меня теперь такие манеры... О, простите! Но что делать, если здесь днем с огнем не сыщешь носового платка? Помню, сперва меня просто мутило от всей этой грязи, никакой антисептики, никакой стерильности — но ко всему на свете привыкаешь. Вы и представить себе не можете, в какой грязи тут живут люди. Я им объясняю, как малым детям: "Цивилизация — это стерилизация" или: "Радости нет и жизнь не мила без утепленного санузла", но, конечно, они этого просто не в состоянии понять. Да и откуда им это понять? Ну, так вот, в конце концов, знаете, я и привыкла. Да и как тут можно соблюдать чистоту, если нет горячей воды из крана? Посмотрите на мою одежду! Эта гнусная натуральная шерсть — разве ее можно сравнить с ацетатным шелком? Да ее же можно носить годами. А если она рвется, ее приходится штопать. Разве это жизнь? Я — бета-плюс, я работала в Отделе Оплодотворения, меня никто никогда не учил штопать одежду. Если появляется дырка, выбрасывай вещь вон и покупай новую. "Чем штопать, так лучше ухлопать", "от заплат не станешь богат" — разве не так? Но здесь все иначе. Здесь все словно с ума посходили. Все, что они делают, — это полнейшее безумие!
Тут Линда оглянулась вокруг и обнаружила, что Бернарда и Джона нет в комнате: они вышли из хижины и, расхаживая взад и вперед по пустырю, о чем-то оживленно беседовали. Линда склонилась к Ленине.
— Например, — прошептала она, — знаете, как они тут живут друг с другом? Это же просто безумие, говорю вам, просто безумие! "Каждый человек принадлежит всем остальным людям" — не так ли? Ну, так вот, а здесь каждый человек принадлежит только одному человеку. И если вы спите с разными людьми, как положено, ваше поведение считается порочным и антиобщественным. Вас будут презирать и ненавидеть. Как-то раз ко мне явилась целая толпа этих жутких баб и закатила дикий скандал, потому что ко мне ходили их мужья. А почему бы и нет? И все они накинулись на меня, и... Это было так страшно, что просто не описать! Здешние женщины — они такие мерзкие, такие злые, жестокие. И, само собой, они и понятия не имеют о мальтузианских упражнениях, о колбах, о декантировании, и все такое прочее. И поэтому они все время только и делают, что рожают детей
— ну, просто, как собаки. Знали бы вы, как это отвратительно! И подумать только, что я... О Форд, Форд, Форд! Но, при всем при этом, Джон — это для меня все-таки большое утешение. Просто не знаю, что бы я без него делала! Хотя его ужасно угнетало, когда какой-нибудь мужчина... Даже когда он был еще мальчиком. Один раз — но он тогда уже был постарше — один раз он пытался убить беднягу Ванхусиву... Или это был Попе? Только за то, что я время от времени ему отдавалась. Мне так и не удалось объяснить Джону, как должны вести себя цивилизованные люди. Понимаете, безумие — оно ужасно заразительно. Джон ведет себя так, словно он индеец. Конечно, это потому, что он с самого детства все время рос вместе с индейцами. Он многое у них перенял — даже несмотря на то, что они к нему так плохо относятся, не позволяют ему того, что позволяют другим. Но, быть может, это — и к лучшему: благодаря этому я могла хоть в какой-то степени его запрограммировать. Но как это было трудно, вы и представить себе не можете. Так много нужно знать — а меня ведь этому никогда не учили. Например, когда мальчик спрашивает, почему летает вертолет или кто сотворил мир, — что вы ему можете ответить, если вы всю жизнь проработали в Отделе Оплодотворения? А что бы в ы ему ответили?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Тем временем Бернард и Джон расхаживали взад и вперед по пустырю.
— Мне так трудно все это себе представить, — говорил Бернард. — Мы с вами словно жили на разных планетах, в разные эпохи. Живородящая мать, и вся эта грязь, и собаки, и старики, и болезни. — Бернард покачал головой. — Это почти невозможно даже вообразить, пока не увидишь собственными глазами. Боюсь, мне этого не понять, если вы мне не объясните.
— Объясню что?
— Вот это.
Бернард махнул рукой в сторону пуэбло.
— И вот это.
Он показал на хижину.
— Все. Всю вашу жизнь.
— Но что я могу объяснить?
— Расскажите мне о вашей жизни. С самого начала. Все, что вы помните.
— Все, что я помню? — Джон нахмурился, помолчал с минуту и начал рассказывать.
Было очень жарко. Они поели маису и сладких черепах.
— Иди, ложись, крошка! — позвала Линда.
Они легли вместе на широкой кровати.
— Спой! — попросил мальчик.
И Линда запела:
Радости нет, и жизнь не мила
Без утепленного санузла.
А потом:
Спи спокойно, эмбриончик,
Ба юшки-баю!
Светит красненький неончик
В колбочку твою.
Ты на полке был со всеми.
Но уже вот-вот
Декантироваться время
Для тебя прццет.
Будешь жить, забот не зная,
В радостном краю.
Эмбриончик, баю-баю,
Баюшки-баю!
Голос Линды становился все слабее и слабее... Мальчик засыпал...
А потом раздался какой-то шум, и он с испугом проснулся. У изножья кровати стоял чужой дядя — огромный, страшный. Он что-то сказал Линде — теми, другими словами, — и она рассмеялась. Она натянула простыню до подбородка, но чужой дядя стянул простыню вниз. Мальчик зарылся лицом Линде под мышку, а она положила ему руку на спину, и тогда он почувствовал себя спокойнее. А потом — теми, другими словами, которые мальчик понимал хуже, чем слова Линды, — она сказала чужому дяде:
— Нет, только не сейчас, не при Джоне.
Чужой дядя поглядел на мальчика, потом перевел взгляд на Линду и произнес что-то непонятное, а Линда еще раз сказала:
— Нет!
Чужой дядя нагнулся над ними, он был такой большой, такой жуткий; его длинные черные волосы полоснули мальчика по голове, а Линда опять крикнула:
— Нет!
Он почувствовал, что она сильней прижала его к себе.
— Нет, нет!
Тогда чужой дядя взял мальчика за руку и крепко, больно ее сжал; мальчик громко закричал. Чужой дядя поднял мальчика в воздух (хотя Линда все еще держалась за него и повторяла: "Нет, нет!") и произнес какое-то резкое, короткое слово, и голос у него был очень сердитый, и тогда Линда почему-то отпустила мальчика.
Мальчик брыкался и извивался, но чужой дядя понес его к двери, распахнул ее пинком ноги, положил мальчика на пол в другой комнате, вернулся назад и запер за собой дверь. Мальчик поднялся и побежал к двери, подергал ее, но дверь не открывалась.
— Линда, Линда! — позвал он, но изнутри никто не ответил.
Он помнил себя в большой полутемной комнате; там были какие-то большие деревянные штуки, и к ним привязаны нити — много-много нитей; Линда объяснила, что на этих штуках женщины ткут одеяла. Линда велела мальчику сесть в углу и играть там с другими детьми, а сама пошла к женщинам. Он стал играть с детьми, и играл долго, но вдруг все женщины заговорили очень громко, и некоторые начали толкать Линду, а Линда заплакала. Она пошла к двери, и мальчик побежал за ней следом.