Счастливый новый мир — страница 32 из 38

глупость. Писать, когда тебе нечего сказать...

— Вот именно: когда нечего сказать. Но чтобы так писать, нужен особенно великий талант. Вы изготовляете машины из абсолютного минимума стали — создаете произведения искус­ства практически из ничего, из одних лишь чистых ощущений.

Дикарь потряс головой.

— А мне кажется, что это ужасно.

— Разумеется, вам так кажется. Но подлинное счастье всегда выглядит куда как убого по сравнению с воздаянием за пере­несенные страдания. И, само собой, устойчивость далеко не так эффектна, как неустойчивость. И в довольстве жизнью нет той высокой романтики, которая есть в ратоборстве чело­века против враждебной судьбы, нет того живописного ореола, которым окружена борьба с искушением или же победа стра­стей и сомнений. Счастье никогда не бывает захватывающим зрелищем.

— Может быть, и нет, — помолчав, ответил Дикарь. — Но почему счастье должно всенепременно выглядеть настоль- к о убого? Да взглянуть хоть на всех этих близнецов! Они же отвратительны!

— Но зато как полезны! Я вижу, вам не нравятся наши бокановскифицированные группы. Но, уверяю вас, бока- новскификация — это основа всего нашего общественного строя. Бокановскификация — это гироскоп, который придает устойчивость движущейся ракете и не позволяет ей откло­няться от намеченного курса.

— Меня все время удивляло, — сказал Дикарь, — для чего вам все эти группы и касты? Ведь в вашей воле декантировать . из своих колб все, что только душе угодно. Почему, если так, вы не хотите сделать всех людей альфам и-дубль-плюс?

Мустафа Монд засмеялся.

— Потому что мы не хотим, чтобы нам всем перерезали глотки, — ответил он. — Мы верим в счастье и верим в устой­чивость, А общество, состоящее из одних только альф, неиз­бежно будет неустойчивым и несчастливым. Представьте себе завод, на котором работают сплошные альфы — то есть, непохожие друг на друга самобытные личности, имеющие хорошую наследственность и запрограммированные таким образом, что все они обладают безграничной способностью делать свободный выбор и принимать на себя ответствен­ность. Представьте себе такую фабрику!

Дикарь попытался себе это представить, но без большого успеха.

— Это была бы полнейшая нелепость! Да ведь люди, декан­тированные как альфы и запрограммированные как альфы, просто свихнулись бы, если бы им пришлось делать черную работу, которую делают эпсилоны; свихнулись бы и начали бы крушить станки. Альфы могут быть неотъемлемой и ста­бильной частью общества только при условии, что они занима­ются именно тем, чем положено заниматься альфам. И только от эпсилона можно потребовать, чтобы он приносил жертву, делая черную работу эпсилона, — по той простой причине, что для него это вовсе не жертва, а путь наименьшего сопро­тивления. Программированное воспитание эпсилона проложило для него рельсы, по которым ему положено двигаться всю жизнь. Он ничего не может с этим поделать: его путь пред­определен. Даже после того, как он декантировался, он все равно как бы остается в колбе — в незримой колбе зафикси­рованных инфантильно-эмбриональных рефлексов. Впрочем, и все мы, — задумчиво добавил Правитель, — всю свою жизнь проводим в подобной же незримой колбе. Но если нам дове­лось стать альфами, наши колбы, относительно говоря, огром­ны. Мы стали бы жестоко страдать, если бы нас заключили в более тесное пространство. Нельзя разлить высококачествен­ный суррогат шампанского в крохотные бутылочки, из кото­рых хлещут свое пойло низшие касты: такую бутылочку просто разорвало бы. Теоретически это совершенно очевидно. Однако это было проверено и на практике. И результаты Кипрского эксперимента выглядели достаточно убедительно.

— А в чем заключался ваш Кипрский эксперимент? — спро­сил Дикарь.

Мустафа Монд улыбнулся.

— Это можно было бы назвать опытом перебутылирования. Кипрский эксперимент был предпринят в 473 году. Правители распорядились выселить с Кипра всех тамошних жителей и заселить остров специально отобранными альфами, которых насчитывалось двадцать две тысячи. В их распоряжение было предоставлено все необходимое сельскохозяйственное и про­мышленное оборудование, и они остались на острове, где были вольны делать все, что им заблагорассудится. Результаты эксперимента точно совпали со всеми теоретическими прог­нозами. Земля обрабатывалась из рук вон плохо. Заводы и фабрики то и дело не работали из-за забастовок. Законы все время нарушались, а распоряжения вышестоящих начальни­ков подчиненными не исполнялись. Все, кому было вменено в обязанность делать малоквалифицированную, неинтересную работу, постоянно склочничали, интриговали, подкапыва­лись друг под друга, потому что каждый хотел не мытьем, так катаньем получить работу почище да пост повыше. А люди, которые занимали более привилегированное положение и занимались квалифицированной, интересной работой, тоже склочничали и интриговали, чтобы любой ценой сохранить свои должности и теплые местечки. Через шесть лет после начала эксперимента на Кипре разразилась гражданская война между классами. После того как из двадцати двух тысяч жите­лей острова девятнадцать тысяч погибло, оставшиеся в живых единодушно обратились к Верховному Совету Правителей Мира с просьбой снова взять в свои руки власть над Кипром. Что и было сделано. Так закончилась история единственного государства альф, какое только существовало на земле.

Дикарь тяжело вздохнул

— Оптимальная демографическая структура, — сказал Мустафа Монд, — должна напоминать айсберг: восемь девя­тых населения находятся под водой, и лишь одна девятая на поверхности.

— Ну, и как, счастливы ли они там, под водой?

— Они там гораздо счастливее, чем те, кто над водой. Куда счастливее, например, чем вот эти ваши друзья, — Прави­тель указал на Гельмгольца и Бернарда.

— Счастливы, невзирая на то, что там, под водой, они вынуждены заниматься столь низменной, столь презренной работой?

— Низменной? Да ведь они вовсе не считают свою работу низменной. Напротив, она им нравится. Она — легкая, с ней может справиться любой ребенок. Не приходится думать, не приходится напрягать мускулы. Семь часов простого, неутомительного труда, а после этого — соматический отдых, веселые игры, неограниченное совокупление и вдоволь чувст­вилищ. Чего им еще желать? Правда, они могли бы, например, захотеть, чтобы им сократили рабочий день. И, разумеется, это легко можно было бы сделать. Мы спокойно могли бы ввести для низших каст четырехчасовой или даже трехчасовой рабочий день. Но стали бы они от этого счастливее? Отнюдь нет. Примерно лет полтораста назад был поставлен интерес­ный эксперимент. В Ирландии был законодательно установ­лен четырехчасовой рабочий день. Ну, и что получилось? Ничего хорошего не получилось. По всей стране поднялось общественное брожение, резко увеличилось потребление сомы. Лишние три часа досуга вовсе не сделали человека счастливее — наоборот, он не знал, куда девать неожиданно свалившиеся на него свободные часы, и он стремился отдох­нуть от них, уходя в соматическое забытье. Наше Бюро Изобретений просто завалено толковейшими рационализа­торскими предложениями, как увеличить производительность труда с тем, чтобы сократить рабочую неделю трудящихся. Почему, по-вашему, мы не торопимся внедрять эти предло­жения? Да для блага самих же трудящихся. Было бы просто жестоко дать им лишние два-три часа свободного времени. То же самое относится и к сельскохозяйственному труду. Захоти мы только, мы могли бы все продукты питания — все до одного — получать синтетическим путем. Но мы этого не делаем. Вместо этого мы предпочитаем добрую треть населения держать на обработке земли. Ради чего? Ради самих же земледельцев: ибо для того, чтобы вырастить продукты питания на земле, нужно больше времени, чем для того, чтобы синтезировать их на фабрике. А кроме того, нам нужно еще думать и об общественной устойчивости. Мы не желаем перемен. Любая перемена — это угроза общественной устой­чивости. Вот почему мы так осмотрительны и осторожны при внедрении новых изобретений и открытий. Каждое от­крытие в сфере чистой науки таит некую опасность под­рыва и ослабления существующего общественного порядка. Даже науку следует иногда рассматривать как потенциальную угрозу. Да, даже науку!

Науку? Дикарь нахмурился. Это слово он знал. Но что именно оно означает, он не мог бы сказать. Шекспир и старцы из пуэбло никогда не упоминали о науке, и даже из слов Линды он мог составить себе о науке лишь самое смутное представление: наука — это нечто, помогающее изготовлять вертолеты, нечто, вызывающее смех на Празднике Урожая, нечто, предотвращающее появление морщин на лице и выпа­дение зубов. Дикарь отчаянно пытался понять, что имеет в виду Правитель.

— Да, — продолжал Мустафа Монд, — это другая жертва, которую мы приносим ради общественной устойчивости. Не только искусство несовместимо с полным счастьем, но и наука тоже. Наука может быть крайне опасна; чтобы она не стала разрушительной силой, нужно сковать ее цепями и зажать ей рот.

— Что? — в изумлении воскликнул Гельмгольц. — Но ведь нам сызмальства внушают, что наука — это все. Так гласит гипнопедическая аксиома!

— Три раза в неделю с тринадцати до семнадцати лет, — вставил Бернард.

— А как же пропаганда науки в колледже? Разве нас не учат преклоняться перед наукой?

— Все это так; но о какой науке идет речь? — саркастичес­ки спросил Мустафа Монд. — Вы не изучали точных наук, мистер Уотсон, так что едва ли вы можете быть тут судьей. А я когда-то был довольно толковым физиком. Пожалуй, даже слишком толковым — или, во всяком случае, доста­точно толковым для того, чтобы понять, что вся наша наука — это всего-навсего поваренная книга, где изложена предуста­новленная поварская теория, которую запрещено оспаривать, и где содержится список дозволенных рецептов, к которым ничего не полагается добавлять без специального разрешения шеф-повара. Теперь шеф-повар — это я. А в те годы я был всего лишь дотошным юнцом-поваренком. Я пытался кое- что стряпать сам — кое-что, чего не было в поваренной книге и что не входило в список дозволенных рецептов. То есть, я пытался делать настоящую науку...