глупость. Писать, когда тебе нечего сказать...
— Вот именно: когда нечего сказать. Но чтобы так писать, нужен особенно великий талант. Вы изготовляете машины из абсолютного минимума стали — создаете произведения искусства практически из ничего, из одних лишь чистых ощущений.
Дикарь потряс головой.
— А мне кажется, что это ужасно.
— Разумеется, вам так кажется. Но подлинное счастье всегда выглядит куда как убого по сравнению с воздаянием за перенесенные страдания. И, само собой, устойчивость далеко не так эффектна, как неустойчивость. И в довольстве жизнью нет той высокой романтики, которая есть в ратоборстве человека против враждебной судьбы, нет того живописного ореола, которым окружена борьба с искушением или же победа страстей и сомнений. Счастье никогда не бывает захватывающим зрелищем.
— Может быть, и нет, — помолчав, ответил Дикарь. — Но почему счастье должно всенепременно выглядеть настоль- к о убого? Да взглянуть хоть на всех этих близнецов! Они же отвратительны!
— Но зато как полезны! Я вижу, вам не нравятся наши бокановскифицированные группы. Но, уверяю вас, бока- новскификация — это основа всего нашего общественного строя. Бокановскификация — это гироскоп, который придает устойчивость движущейся ракете и не позволяет ей отклоняться от намеченного курса.
— Меня все время удивляло, — сказал Дикарь, — для чего вам все эти группы и касты? Ведь в вашей воле декантировать . из своих колб все, что только душе угодно. Почему, если так, вы не хотите сделать всех людей альфам и-дубль-плюс?
Мустафа Монд засмеялся.
— Потому что мы не хотим, чтобы нам всем перерезали глотки, — ответил он. — Мы верим в счастье и верим в устойчивость, А общество, состоящее из одних только альф, неизбежно будет неустойчивым и несчастливым. Представьте себе завод, на котором работают сплошные альфы — то есть, непохожие друг на друга самобытные личности, имеющие хорошую наследственность и запрограммированные таким образом, что все они обладают безграничной способностью делать свободный выбор и принимать на себя ответственность. Представьте себе такую фабрику!
Дикарь попытался себе это представить, но без большого успеха.
— Это была бы полнейшая нелепость! Да ведь люди, декантированные как альфы и запрограммированные как альфы, просто свихнулись бы, если бы им пришлось делать черную работу, которую делают эпсилоны; свихнулись бы и начали бы крушить станки. Альфы могут быть неотъемлемой и стабильной частью общества только при условии, что они занимаются именно тем, чем положено заниматься альфам. И только от эпсилона можно потребовать, чтобы он приносил жертву, делая черную работу эпсилона, — по той простой причине, что для него это вовсе не жертва, а путь наименьшего сопротивления. Программированное воспитание эпсилона проложило для него рельсы, по которым ему положено двигаться всю жизнь. Он ничего не может с этим поделать: его путь предопределен. Даже после того, как он декантировался, он все равно как бы остается в колбе — в незримой колбе зафиксированных инфантильно-эмбриональных рефлексов. Впрочем, и все мы, — задумчиво добавил Правитель, — всю свою жизнь проводим в подобной же незримой колбе. Но если нам довелось стать альфами, наши колбы, относительно говоря, огромны. Мы стали бы жестоко страдать, если бы нас заключили в более тесное пространство. Нельзя разлить высококачественный суррогат шампанского в крохотные бутылочки, из которых хлещут свое пойло низшие касты: такую бутылочку просто разорвало бы. Теоретически это совершенно очевидно. Однако это было проверено и на практике. И результаты Кипрского эксперимента выглядели достаточно убедительно.
— А в чем заключался ваш Кипрский эксперимент? — спросил Дикарь.
Мустафа Монд улыбнулся.
— Это можно было бы назвать опытом перебутылирования. Кипрский эксперимент был предпринят в 473 году. Правители распорядились выселить с Кипра всех тамошних жителей и заселить остров специально отобранными альфами, которых насчитывалось двадцать две тысячи. В их распоряжение было предоставлено все необходимое сельскохозяйственное и промышленное оборудование, и они остались на острове, где были вольны делать все, что им заблагорассудится. Результаты эксперимента точно совпали со всеми теоретическими прогнозами. Земля обрабатывалась из рук вон плохо. Заводы и фабрики то и дело не работали из-за забастовок. Законы все время нарушались, а распоряжения вышестоящих начальников подчиненными не исполнялись. Все, кому было вменено в обязанность делать малоквалифицированную, неинтересную работу, постоянно склочничали, интриговали, подкапывались друг под друга, потому что каждый хотел не мытьем, так катаньем получить работу почище да пост повыше. А люди, которые занимали более привилегированное положение и занимались квалифицированной, интересной работой, тоже склочничали и интриговали, чтобы любой ценой сохранить свои должности и теплые местечки. Через шесть лет после начала эксперимента на Кипре разразилась гражданская война между классами. После того как из двадцати двух тысяч жителей острова девятнадцать тысяч погибло, оставшиеся в живых единодушно обратились к Верховному Совету Правителей Мира с просьбой снова взять в свои руки власть над Кипром. Что и было сделано. Так закончилась история единственного государства альф, какое только существовало на земле.
Дикарь тяжело вздохнул
— Оптимальная демографическая структура, — сказал Мустафа Монд, — должна напоминать айсберг: восемь девятых населения находятся под водой, и лишь одна девятая на поверхности.
— Ну, и как, счастливы ли они там, под водой?
— Они там гораздо счастливее, чем те, кто над водой. Куда счастливее, например, чем вот эти ваши друзья, — Правитель указал на Гельмгольца и Бернарда.
— Счастливы, невзирая на то, что там, под водой, они вынуждены заниматься столь низменной, столь презренной работой?
— Низменной? Да ведь они вовсе не считают свою работу низменной. Напротив, она им нравится. Она — легкая, с ней может справиться любой ребенок. Не приходится думать, не приходится напрягать мускулы. Семь часов простого, неутомительного труда, а после этого — соматический отдых, веселые игры, неограниченное совокупление и вдоволь чувствилищ. Чего им еще желать? Правда, они могли бы, например, захотеть, чтобы им сократили рабочий день. И, разумеется, это легко можно было бы сделать. Мы спокойно могли бы ввести для низших каст четырехчасовой или даже трехчасовой рабочий день. Но стали бы они от этого счастливее? Отнюдь нет. Примерно лет полтораста назад был поставлен интересный эксперимент. В Ирландии был законодательно установлен четырехчасовой рабочий день. Ну, и что получилось? Ничего хорошего не получилось. По всей стране поднялось общественное брожение, резко увеличилось потребление сомы. Лишние три часа досуга вовсе не сделали человека счастливее — наоборот, он не знал, куда девать неожиданно свалившиеся на него свободные часы, и он стремился отдохнуть от них, уходя в соматическое забытье. Наше Бюро Изобретений просто завалено толковейшими рационализаторскими предложениями, как увеличить производительность труда с тем, чтобы сократить рабочую неделю трудящихся. Почему, по-вашему, мы не торопимся внедрять эти предложения? Да для блага самих же трудящихся. Было бы просто жестоко дать им лишние два-три часа свободного времени. То же самое относится и к сельскохозяйственному труду. Захоти мы только, мы могли бы все продукты питания — все до одного — получать синтетическим путем. Но мы этого не делаем. Вместо этого мы предпочитаем добрую треть населения держать на обработке земли. Ради чего? Ради самих же земледельцев: ибо для того, чтобы вырастить продукты питания на земле, нужно больше времени, чем для того, чтобы синтезировать их на фабрике. А кроме того, нам нужно еще думать и об общественной устойчивости. Мы не желаем перемен. Любая перемена — это угроза общественной устойчивости. Вот почему мы так осмотрительны и осторожны при внедрении новых изобретений и открытий. Каждое открытие в сфере чистой науки таит некую опасность подрыва и ослабления существующего общественного порядка. Даже науку следует иногда рассматривать как потенциальную угрозу. Да, даже науку!
Науку? Дикарь нахмурился. Это слово он знал. Но что именно оно означает, он не мог бы сказать. Шекспир и старцы из пуэбло никогда не упоминали о науке, и даже из слов Линды он мог составить себе о науке лишь самое смутное представление: наука — это нечто, помогающее изготовлять вертолеты, нечто, вызывающее смех на Празднике Урожая, нечто, предотвращающее появление морщин на лице и выпадение зубов. Дикарь отчаянно пытался понять, что имеет в виду Правитель.
— Да, — продолжал Мустафа Монд, — это другая жертва, которую мы приносим ради общественной устойчивости. Не только искусство несовместимо с полным счастьем, но и наука тоже. Наука может быть крайне опасна; чтобы она не стала разрушительной силой, нужно сковать ее цепями и зажать ей рот.
— Что? — в изумлении воскликнул Гельмгольц. — Но ведь нам сызмальства внушают, что наука — это все. Так гласит гипнопедическая аксиома!
— Три раза в неделю с тринадцати до семнадцати лет, — вставил Бернард.
— А как же пропаганда науки в колледже? Разве нас не учат преклоняться перед наукой?
— Все это так; но о какой науке идет речь? — саркастически спросил Мустафа Монд. — Вы не изучали точных наук, мистер Уотсон, так что едва ли вы можете быть тут судьей. А я когда-то был довольно толковым физиком. Пожалуй, даже слишком толковым — или, во всяком случае, достаточно толковым для того, чтобы понять, что вся наша наука — это всего-навсего поваренная книга, где изложена предустановленная поварская теория, которую запрещено оспаривать, и где содержится список дозволенных рецептов, к которым ничего не полагается добавлять без специального разрешения шеф-повара. Теперь шеф-повар — это я. А в те годы я был всего лишь дотошным юнцом-поваренком. Я пытался кое- что стряпать сам — кое-что, чего не было в поваренной книге и что не входило в список дозволенных рецептов. То есть, я пытался делать настоящую науку...