— В чем дело? — спросил Директор.
Сестра пожала плечами.
— Ничего особенного, — сказала она. — Просто этот мальчик не хочет принимать участия в положенной эротической игре. Я уже за ним это и раньше замечала. А сегодня — снова. Он только что начал плакать...
— Честное слово, — сказала девочка, — я же ему ничего плохого не сделала и не хотела сделать! Честное слово!
— Разумеется, ты ему ничего плохого не сделала, — решительно сказала ей сестра. — А сейчас, — продолжала она, снова поворачиваясь к Директору, — я отведу его к Заместителю Завуча по Психологическим Вопросам. Нужно проверить, нормально ли он развивается психически.
— Совершенно верно, — сказал Директор. — Отведите его к Замзавуча по Психвопросам. А ты, девочка, — добавил он, пока сестра уводила прочь своего отчаянно ревущего подопечного, — как тебя зовут?
— Полли Троцкая.
— Очень красивое имя, — сказал Директор. — Ну, пойди, побегай — и попробуй поиграть с каким-нибудь другим мальчиком.
Девочка ринулась в кусты и исчезла из виду.
— Маленькая проказница, — сказал Директор, глядя ей вслед; затем он опять повернулся к студентам. — То, что я вам сейчас скажу, — продолжал он, — может показаться невероятным. Но тем, кто не изучил как следует истории, факты прошлого в большинстве своем кажутся совершенно невероятными.
И он поведал студентам ошеломляющую истину. Оказывается, в течение долгих-долгих эпох до Нашего Форда, и даже в течение жизни нескольких поколений после него, эротические игры между детьми считались чем-то совершенно ненормальным (студенты расхохотались) — и не только ненормальным, а попросту безнравственным ("Нет! Не может быть!"),, — и потому такие игры безжалостно подавлялись и запрещались.
На лицах студентов появилось удивленно-недоверчивое выражение. Бедняжки дети! В те варварские эпохи им даже не разрешали забавляться! Просто не верится!
— Даже для взрослых, — продолжал Директор, — даже для взрослых — людей вашего возраста...
— Не может быть!
— Даже для взрослых считались предосудительными такие вещи, как тайный онанизм и гомосексуализм — и все прочее...
— Все?
— Почти все — до тех пор, пока им не исполнялось двадцать лет.
— Двадцать лет? — хором воскликнули студенты, и в их тоне звучало явное недоверие.
— Двадцать лет, — повторил Директор. — Я же сказал: вам это все покажется совершенно невероятным.
— Ну, и к чему это приводило? — спросил один из студентов.
— Это приводило к ужасным результатам, — произнес чей-то глубокий, звучный голос, вклиниваясь в разговор.
Студенты оглянулись. Они и не заметили, как к их группе подошел какой-то незнакомец — человек среднего роста, черноволосый, с крючковатым носом, толстыми ярко-алыми губами и темными, пронизывающими глазами.
— К ужасным результатам! — повторил он.
Директор ИЧП как раз перед тем сел на стальную, покрытую резиной скамейку — такие скамейки были расставлены по всему саду. Но при виде незнакомца он рывком вскочил на ноги, рванулся вперед и выбросил перед собой руку, широко раскрыв рот в подчеркнуто радостной улыбке.
— Правитель! Какая неожиданная радость! Юноши, о чем вы думаете? Это же — Правитель! Это — Его Фордство, Мустафа Монд!
В четырех тысячах комнат Инкубаторно-Человеководческого Питомника четыре тысячи электрических часов одновременно пробили четыре. Из рупоров прозвучал голос:
— Первая дневная смена свободна. Заступает вторая дневная смена. Первая дневная смена свободна...
В лифте, по пути в переодевалку, Генри Фостер и Заместитель Начальника Отдела Социального Предопределения подчеркнуто повернулись спиной к Бернарду Марксу, сотруднику Психологического Бюро: этим они продемонстрировали свое явное нежелание общаться с человеком, который пользовался неблаговидной репутацией.
В багровом воздухе Эмбрионного Склада все еще раздавался приглушенный гул и скрежет приборов. Одна смена кончает работу, другая смена заступает, вместо одних лиц, тронутых волчанкой, появляются другие — но конвейер неудержимо и неуклонно продолжает двигаться вперед, неся свой груз будущих мужчин и женщин.
Ленина Краун быстро направилась к двери.
Его Фордство, Мустафа Монд! Глаза студентов чуть ли не выскочили из орбит, чтобы впиться в Правителя. Мустафа Монд! Пожизненный Правитель Западной Европы! Один из Десяти Правителей Мира. Один из Десяти... и вот он запросто сидит здесь, на скамейке, рядом с Директором ИЧП, и он собирается еще посидеть, да, посидеть здесь — и лично побеседовать с ними — и он, он им глаголет истину! Словно Сам Форд глаголет им истину!
Из ближайших кустов выскочили несколько ребятишек; с минуту они расширенными, удивленными глазами смотрели на группу, а потом снова исчезли.
— Все вы помните, — начал Правитель своим необыкновенным, глубоким голосом, — все вы, надеюсь, помните великие и мудрые слова Нашего Форда: "История — это болтовня!" История, — медленно повторил Правитель, — это болтовня...
Он махнул рукой — и, сделав этот простой жест, он словно бы невидимой метелкой смахнул прочь кучку пыли, в которой были Хамураппи, Урарту и халдеи, смахнул легкую паутину и вместе с ней смахнул Фивы, и Вавилон, и Митилену, и Микены. Легкое движение — вшк, вшк, вшк — и где теперь Одиссей, где Иов, где Юпитер, где Гаутама, где Иисус Христос? Вшк, вшк — и исчезла вся эта античная пыль, которую люди когда-то именовали Афинами и Римом, Иерусалимом и Константинополем. Вшк, вшк — и там, где была когда-то Италия, не осталось решительно ничего. Вшк — и обрушились соборы; вшк, вшк — и исчезли "Король Лир" и "Мысли" Паскаля. Вшк — и нет "Страстей"; вшк — и нет "Реквиема"; вшк — и нет симфоний; вшк...
— Генри, вы сегодня пойдете на чувствилище? — спросил Заместитель Начальника Отдела Социального Предопределения. — Я слышал, новая программа в "Альгамбре" совершенно сногсшибательна. Там есть любовная сцена на ковре из медвежьей шкуры — говорят, это просто великолепно. Репродуцирован каждый волосок медведя. Поразительные тактильные эффекты!
— Вот почему вы не изучали историю, — сказал Правитель. — Но теперь настало время...
Директор ИЧП нервно поглядел на Правителя. Он вспомнил, что давно уже ходят странные слухи, будто бы Правитель хранит у себя в кабинете запрещенные древние книги. Библию, сборники стихов — и Форд знает, что еще.
Мустафа Монд уловил озабоченный взгляд Директора, и уголки его алых губ иронически изогнулись.
— Ничего, Директор, не беспокойтесь, — сказал он, и в тоне его послышалось скрытое презрение. — Я их не развращу.
Директор ИЧП смутился.
Те, кто чувствуют, что их презирают, правильно сделают, если сами примут презрительный вид. На губах Бернарда Маркса появилась пренебрежительная ухмылка. Да уж, конечно, ни дать ни взять, каждый волосок медведя!
— Пожалуй, стоит туда сходить, — сказал Генри Фостер.
Мустафа Монд наклонился вперед и уставил в студентов палец.
— Просто попробуйте представить себе, — сказал он, и голос его как-то странно задрожал, — просто попробуйте представить себе, что это значит: иметь живородящую мать.
Опять это непристойное слово! Но на этот раз никто из студентов не осмелился даже улыбнуться.
— Попробуйте представить себе, что значит "жить со своей семьей".
Студенты попытались это себе представить, но совершенно безуспешно.
— А знаете вы, что такое "быть дома"?
Студенты покачали головой.
Из своего мрачного багрового подвала Ленина Краун взлетела на семнадцатый этаж, вышла из лифта, повернула направо, прошла по длинному коридору и, открыв дверь с надписью "Женская комната для переодевания", погрузилась в оглушающий хаос рук, грудей и нижнего белья. В сотнях ванн бурлили и плескались потоки теплой воды. Шипя и жужжа, восемьдесят вибро-вакуумных массажных аппаратов — так называемых виброваков — одновременно разглаживали и мяли гладкую, загорелую кожу восьмидесяти совершенных индивидуумов женского пола. Все говорили одновременно и достаточно громко. А из стереопроигрывателя синтетической музыки извергалось соло супер-кор- нета.
— Привет, Фанни! — сказала Ленина молодой женщине, у которой шкафчик и туалетный столик были рядом со шкафчиком и столиком Ленины.
Фанни работала в Отделе Бутылирования, и ее фамилия тоже была Краун. Но поскольку у двух миллиардов жителей планеты было только десять тысяч фамилий, это совпадение никому бы не показалось удивительным.
Ленина быстрыми движениями спустила молнии на одежде — рывком вниз на жакетке, двумя рывками вниз на брюках и еще одним рывком вниз на нижнем белье. Не снимая чулок и туфель, она направилась к ванне.
Жить "дома", жить "дома" — в нескольких крошечных, убогих комнатенках, перенаселенных сверх всякой меры: тут же и мужчина, и сварливая женщина, то и дело устраивающая семейные сцены, и куча сопливых мальчишек и девчонок всех возрастов. Ни свободного пространства, ни свежего воздуха; темнота, болезни и зловоние.
(Картина, которую нарисовал Правитель, была столь выразительна, что один из студентов, более чувствительный, чем другие, при одном лишь описании такой "домашней" жизни побледнел и чуть было не потерял сознание.)
Ленина вышла из ванны, досуха вытерлась, взяла длинную эластичную трубку, прикрепленную к стене, приложила конец ее к своей груди и, словно бы собираясь покончить с собой, нажала спусковой крючок. На нее пахнуло теплым воздухом, который обдал ее мелкозернистой тальковой пудрой. Над раковиной умывальника красовалось восемь кнопок, каждая из которых запускала в действие пульверизатор той или иной марки одеколона или духов. Ленина нажала третью кнопку слева, обдала себя шипром и, неся в руках свои чулки и туфли, проследовала к одному из виброваков.
А "дома" — там было убого и отвратительно как физически, так и психически. Потому что этот "дом" был крысиной дырой, где люди жили, ежеминутно соприкасаясь друг с другом, захлестывая друг друга своими эмоциями. Какая давящая, удушающая теснота! Какие опасные, бесстыдные, безумно близкие отношения между членами одной и той же семьи! Мать маниакально опекала своих детей (ее детей!), опекала их, как кошка опекает котят, — но как кошка, которая умеет говорить, кошка, которая может сказать: