Счастливый новый мир — страница 5 из 38

— В чем дело? — спросил Директор.

Сестра пожала плечами.

— Ничего особенного, — сказала она. — Просто этот маль­чик не хочет принимать участия в положенной эротической игре. Я уже за ним это и раньше замечала. А сегодня — снова. Он только что начал плакать...

— Честное слово, — сказала девочка, — я же ему ничего плохого не сделала и не хотела сделать! Честное слово!

— Разумеется, ты ему ничего плохого не сделала, — реши­тельно сказала ей сестра. — А сейчас, — продолжала она, снова поворачиваясь к Директору, — я отведу его к Замес­тителю Завуча по Психологическим Вопросам. Нужно прове­рить, нормально ли он развивается психически.

— Совершенно верно, — сказал Директор. — Отведите его к Замзавуча по Психвопросам. А ты, девочка, — добавил он, пока сестра уводила прочь своего отчаянно ревущего подопеч­ного, — как тебя зовут?

— Полли Троцкая.

— Очень красивое имя, — сказал Директор. — Ну, пойди, побегай — и попробуй поиграть с каким-нибудь другим мальчиком.

Девочка ринулась в кусты и исчезла из виду.

— Маленькая проказница, — сказал Директор, глядя ей вслед; затем он опять повернулся к студентам. — То, что я вам сейчас скажу, — продолжал он, — может показаться невероятным. Но тем, кто не изучил как следует истории, факты прошлого в большинстве своем кажутся совершенно невероятными.

И он поведал студентам ошеломляющую истину. Оказы­вается, в течение долгих-долгих эпох до Нашего Форда, и даже в течение жизни нескольких поколений после него, эротические игры между детьми считались чем-то совершен­но ненормальным (студенты расхохотались) — и не только ненормальным, а попросту безнравственным ("Нет! Не может быть!"),, — и потому такие игры безжалостно подав­лялись и запрещались.

На лицах студентов появилось удивленно-недоверчивое выражение. Бедняжки дети! В те варварские эпохи им даже не разрешали забавляться! Просто не верится!

— Даже для взрослых, — продолжал Директор, — даже для взрослых — людей вашего возраста...

— Не может быть!

— Даже для взрослых считались предосудительными такие вещи, как тайный онанизм и гомосексуализм — и все прочее...

— Все?

— Почти все — до тех пор, пока им не исполнялось два­дцать лет.

— Двадцать лет? — хором воскликнули студенты, и в их тоне звучало явное недоверие.

— Двадцать лет, — повторил Директор. — Я же сказал: вам это все покажется совершенно невероятным.

— Ну, и к чему это приводило? — спросил один из студен­тов.

— Это приводило к ужасным результатам, — произнес чей-то глубокий, звучный голос, вклиниваясь в разговор.

Студенты оглянулись. Они и не заметили, как к их груп­пе подошел какой-то незнакомец — человек среднего роста, черноволосый, с крючковатым носом, толстыми ярко-алыми губами и темными, пронизывающими глазами.

— К ужасным результатам! — повторил он.

Директор ИЧП как раз перед тем сел на стальную, покры­тую резиной скамейку — такие скамейки были расставлены по всему саду. Но при виде незнакомца он рывком вскочил на ноги, рванулся вперед и выбросил перед собой руку, широко раскрыв рот в подчеркнуто радостной улыбке.

— Правитель! Какая неожиданная радость! Юноши, о чем вы думаете? Это же — Правитель! Это — Его Фордство, Мус­тафа Монд!

В четырех тысячах комнат Инкубаторно-Человеководческого Питомника четыре тысячи электрических часов одно­временно пробили четыре. Из рупоров прозвучал голос:

— Первая дневная смена свободна. Заступает вторая днев­ная смена. Первая дневная смена свободна...

В лифте, по пути в переодевалку, Генри Фостер и Замес­титель Начальника Отдела Социального Предопределения подчеркнуто повернулись спиной к Бернарду Марксу, со­труднику Психологического Бюро: этим они продемон­стрировали свое явное нежелание общаться с человеком, который пользовался неблаговидной репутацией.

В багровом воздухе Эмбрионного Склада все еще раз­давался приглушенный гул и скрежет приборов. Одна смена кончает работу, другая смена заступает, вместо одних лиц, тронутых волчанкой, появляются другие — но конвейер неудержимо и неуклонно продолжает двигаться вперед, неся свой груз будущих мужчин и женщин.

Ленина Краун быстро направилась к двери.

Его Фордство, Мустафа Монд! Глаза студентов чуть ли не выскочили из орбит, чтобы впиться в Правителя. Мустафа Монд! Пожизненный Правитель Западной Европы! Один из Десяти Правителей Мира. Один из Десяти... и вот он запросто сидит здесь, на скамейке, рядом с Директором ИЧП, и он собирается еще посидеть, да, посидеть здесь — и лично по­беседовать с ними — и он, он им глаголет истину! Словно Сам Форд глаголет им истину!

Из ближайших кустов выскочили несколько ребятишек; с минуту они расширенными, удивленными глазами смот­рели на группу, а потом снова исчезли.

— Все вы помните, — начал Правитель своим необыкновен­ным, глубоким голосом, — все вы, надеюсь, помните великие и мудрые слова Нашего Форда: "История — это болтовня!" История, — медленно повторил Правитель, — это болтовня...

Он махнул рукой — и, сделав этот простой жест, он словно бы невидимой метелкой смахнул прочь кучку пыли, в кото­рой были Хамураппи, Урарту и халдеи, смахнул легкую паутину и вместе с ней смахнул Фивы, и Вавилон, и Митилену, и Микены. Легкое движение — вшк, вшк, вшк — и где теперь Одиссей, где Иов, где Юпитер, где Гаутама, где Иисус Хрис­тос? Вшк, вшк — и исчезла вся эта античная пыль, которую люди когда-то именовали Афинами и Римом, Иерусалимом и Константинополем. Вшк, вшк — и там, где была когда-то Италия, не осталось решительно ничего. Вшк — и обруши­лись соборы; вшк, вшк — и исчезли "Король Лир" и "Мыс­ли" Паскаля. Вшк — и нет "Страстей"; вшк — и нет "Рек­виема"; вшк — и нет симфоний; вшк...

— Генри, вы сегодня пойдете на чувствилище? — спросил Заместитель Начальника Отдела Социального Предопреде­ления. — Я слышал, новая программа в "Альгамбре" совер­шенно сногсшибательна. Там есть любовная сцена на ковре из медвежьей шкуры — говорят, это просто великолепно. Репродуцирован каждый волосок медведя. Поразительные тактильные эффекты!

— Вот почему вы не изучали историю, — сказал Прави­тель. — Но теперь настало время...

Директор ИЧП нервно поглядел на Правителя. Он вспом­нил, что давно уже ходят странные слухи, будто бы Прави­тель хранит у себя в кабинете запрещенные древние книги. Библию, сборники стихов — и Форд знает, что еще.

Мустафа Монд уловил озабоченный взгляд Директора, и уголки его алых губ иронически изогнулись.

— Ничего, Директор, не беспокойтесь, — сказал он, и в тоне его послышалось скрытое презрение. — Я их не раз­вращу.

Директор ИЧП смутился.

Те, кто чувствуют, что их презирают, правильно сделают, если сами примут презрительный вид. На губах Бернарда Маркса появилась пренебрежительная ухмылка. Да уж, конечно, ни дать ни взять, каждый волосок медведя!

— Пожалуй, стоит туда сходить, — сказал Генри Фостер.

Мустафа Монд наклонился вперед и уставил в студентов палец.

— Просто попробуйте представить себе, — сказал он, и голос его как-то странно задрожал, — просто попробуйте представить себе, что это значит: иметь живородящую мать.

Опять это непристойное слово! Но на этот раз никто из студентов не осмелился даже улыбнуться.

— Попробуйте представить себе, что значит "жить со сво­ей семьей".

Студенты попытались это себе представить, но совершен­но безуспешно.

— А знаете вы, что такое "быть дома"?

Студенты покачали головой.

Из своего мрачного багрового подвала Ленина Краун взлетела на семнадцатый этаж, вышла из лифта, повернула направо, прошла по длинному коридору и, открыв дверь с надписью "Женская комната для переодевания", погрузи­лась в оглушающий хаос рук, грудей и нижнего белья. В сот­нях ванн бурлили и плескались потоки теплой воды. Шипя и жужжа, восемьдесят вибро-вакуумных массажных аппа­ратов — так называемых виброваков — одновременно раз­глаживали и мяли гладкую, загорелую кожу восьмидесяти совершенных индивидуумов женского пола. Все говорили одновременно и достаточно громко. А из стереопроигры­вателя синтетической музыки извергалось соло супер-кор- нета.

— Привет, Фанни! — сказала Ленина молодой женщине, у которой шкафчик и туалетный столик были рядом со шкафчиком и столиком Ленины.

Фанни работала в Отделе Бутылирования, и ее фамилия тоже была Краун. Но поскольку у двух миллиардов жите­лей планеты было только десять тысяч фамилий, это совпаде­ние никому бы не показалось удивительным.

Ленина быстрыми движениями спустила молнии на одеж­де — рывком вниз на жакетке, двумя рывками вниз на брю­ках и еще одним рывком вниз на нижнем белье. Не снимая чулок и туфель, она направилась к ванне.

Жить "дома", жить "дома" — в нескольких крошечных, убогих комнатенках, перенаселенных сверх всякой меры: тут же и мужчина, и сварливая женщина, то и дело устраи­вающая семейные сцены, и куча сопливых мальчишек и девчонок всех возрастов. Ни свободного пространства, ни свежего воздуха; темнота, болезни и зловоние.

(Картина, которую нарисовал Правитель, была столь выразительна, что один из студентов, более чувствительный, чем другие, при одном лишь описании такой "домашней" жизни побледнел и чуть было не потерял сознание.)

Ленина вышла из ванны, досуха вытерлась, взяла длинную эластичную трубку, прикрепленную к стене, приложила конец ее к своей груди и, словно бы собираясь покончить с собой, нажала спусковой крючок. На нее пахнуло теплым воздухом, который обдал ее мелкозернистой тальковой пудрой. Над раковиной умывальника красовалось восемь кнопок, каждая из которых запускала в действие пульвериза­тор той или иной марки одеколона или духов. Ленина нажала третью кнопку слева, обдала себя шипром и, неся в руках свои чулки и туфли, проследовала к одному из виброваков.

А "дома" — там было убого и отвратительно как физиче­ски, так и психически. Потому что этот "дом" был кры­синой дырой, где люди жили, ежеминутно соприкасаясь друг с другом, захлестывая друг друга своими эмоциями. Какая давящая, удушающая теснота! Какие опасные, бесстыдные, безумно близкие отношения между членами одной и той же семьи! Мать маниакально опекала своих детей (ее детей!), опекала их, как кошка опекает котят, — но как кошка, которая умеет говорить, кошка, которая может сказать: