Счастливый Петербург. Точные адреса прекрасных мгновений — страница 19 из 28

Я учился уже на третьем курсе и составлял литературную страницу в многотиражке, где помещал стихи начинающих поэтов. Молодые дарования собирались в редакции, где был отгорожен закуток, разливали там португальский портвейн и непрерывно читали стихи. Кстати, здесь поднимали стаканы с вином студенты литературного факультета Анатолий Бузулукский, ныне талантливый петербургский писатель, и Дмитрий Волчек, теперь шеф-редактор радио «Свобода» — поэт, переводчик, искусствовед.

Как-то сюда заглянул на огонек и молодой поэт Павел Першин — внук известного украинского академика Першина. Он тут же уселся за печатную машинку и принялся выстукивать рифмованные строчки. Потом разбросал листки по редакции и отправился в закуток. Мы сидели вдвоем, потягивали винцо. За стенкой юная журналистка Леночка (моя будущая жена) тихо тараторила по телефону. Паша декламировал:

Замолите судьбу свою, засмолите

Лодчонку и вплавь пустите

По пустыням озер осенних,

Осеняя себя спасеньем.

Он читал громко, с выражением. Потом молча допивал портвейн и глубокомысленно закуривал, ожидая наших восклицаний. Поэтический вечер был неожиданно прерван — в комнату пробрался некто, разворошил листки на столе и обратился к Леночке:

— Это что за поповская абракадабра?

Паша был возмущен — кто-то дерзнул опорочить его блистательные вирши. Он резко встал, вышел из закутка:

— Ты кто?

Крепкий приземистый мужчина, телосложением напоминавший борца, почему-то испугался тонкого юношу.

— Я? — пробормотал он. — Я — член парткома Саечкин. Паша высокомерно усмехнулся и взял партийца за грудки:

— А я — гениальный русский поэт! Понял?

Ясное дело, гениальный поэт занимал в иерархии вечных ценностей более высокую ступень, чем член парткома. Саечкин быстро сообразил, что если не согласится с этим постулатом, то немедля получит по физиономии.

— Да-да, — закивал он, выскользнул из объятий и бросился наутек.

— Ура, мы ломим! — крикнул Паша и ринулся следом.

К несчастью Саечкина, темные университетские коридоры были пустынны — рабочий день давно закончился. Мелькнул спасительный свет — член парткома юркнул в туалет и закрылся изнутри.

Паша вернулся в редакцию, тяжело дыша:

— Спрятался, гад, в нужнике!

Мы в спешке покинули редакцию, вышли на Невский проспект и добрались до Владимирского. У знаменитого кафе «Сайгон» крутились какие-то темные личности. Густой аромат кофе, оттененный коньячным запахом, доносился из дверей. На входе столкнулись с поэтом Владимиром Нестеровским. Нестеровский был намного старше нас, считал себя классиком и к начинающим литераторам относился покровительственно. Соответственно, мы к нему должны были относиться с пиететом. Пиетет находился в моем портфельчике в виде недопитой бутылки португальского портвейна. Зашли в «Сайгон», украдкой наполнили стаканчик. Нестеровский прочел свое последнее стихотворение:

Памятник, памятник, в фартуке белом,

Грязным торчащий бельмом,

Что ты в семнадцатом, каменный, делал?

Кем ты был в тридцать седьмом?

Кто ты — пророк? Выдающийся деятель?

За диктатуру борец?

Да уж, наверно, не плотник, не сеятель —

Счастья людского творец.

Годы кошмарные, душные повести,

Горькие песни без слов.

Сколько на каменной, сколько на совести,

Сколько невинных голов?

Зоркий титан, гениальное чудище,

Ты, безусловно, велик.

Дернет за ниточку памятник будущий —

Злобный откроется лик.

Мертвых на них — их бы только и видели!

Желтый стою в стороне.

Бродят тяжелые страшные идолы

По молчаливой стране.

Портвейн заканчивался, надо было что-то придумывать. Вариант виделся один — продолжить пирушку у гостеприимной дворничихи Тани, что жила на Пушкинской улице.

— Пойду позвоню, — Паша отправился к телефонной будке, стоявшей недалеко от «Сайгона». Прошло полчаса — он не возвращался. «Семеро одного не ждут!» — не выдержал Нестеровский и двинулся к выходу. В тумане Невского проспекта маячили редкие прохожие. Паши нигде не было.

— Смылся, голубчик! — вздохнул поэт.

Мы побрели на Пушкинскую улицу, предвкушая незабываемую ночь, полную высокой поэзии…

Паша появился в редакции на следующее утро. Он был хмур и задумчив. Я поинтересовался:

— Куда ты пропал?

— Этот гад опять дорогу пересек, — нехотя отозвался он. Выяснилось, что вчера, выйдя из «Сайгона», Паша неожиданно обнаружил в телефонной будке члена парткома Саечкина — тот увлеченно с кем-то беседовал. Юноша постучал по стеклу, требуя незамедлительно освободить телефон для гениального русского поэта. Саечкин демонстративно отвернулся. Тогда Паша распахнул дверь, схватил партийца за шиворот и выволок из будки. Вдруг из тумана возникли два милиционера, скрутили буяна и силой затолкали в «воронок». В общем, Паша провел ночь в вытрезвителе.

— Замолите судьбу свою, — пробормотал притихший поэт, понимая, что дурных последствий ему не избежать.

Вскоре Павла Першина отчислили с первого курса литературного факультета.

— Грустная история!

— Конечно, Павел был бунтарем. Но бунтарство его носило, скорее, внешний скандальный характер. Одновременно он писал «идейные» стихи про Байкало-Амурскую магистраль, где побывал в писательской командировке. Эти стихи с охотой печатали толстые журналы. Налицо была некая двоякость сознания, характерная для тогдашнего бытия. К примеру, на пирушках в университетском комитете комсомола я то и дело исполнял под гитару белогвардейскую песню «Поручик Голицын», а комсомольский секретарь произносил традиционный тост:

— Господа, наши взяли Самару!

— Ура! Ура! Ура! — троекратно поддерживали здравицу члены комитета комсомола, и среди них — аспирант Валерий Петрович Островский, ныне уважаемый профессор Герценовского университета.

Этот дух свободолюбия витал и на заседаниях нашего литературного кружка, который организовал при редакции газеты Александр Папахов. На его первом заседании выступил поэт Виктор Кривулин с большим докладом о творчестве Осипа Мандельштама. Вскоре на литературной странице «Советского учителя» появились его стихи. Это была первая публикация поэта в СССР. Второе заседание открыл прославленный профессор Герценовского университета Ефим Григорьевич Эткинд. Он был автором книги «Разговор о стихах» — учебного пособия для начинающих авторов. Эту книжицу я прихватил с собой в надежде получить автограф. Однако Ефим Григорьевич представил нам другой труд — только что вышедший томик «Русские поэты-переводчики от Тредиаковского до Пушкина» с обобщением бесценного опыта наших классиков. Эткинд был прирожденным наставником литературной молодежи. Его рассказ изобиловал массой удивительных подробностей и точных оценок. После встречи с ним мы почувствовали себя окрыленными.

К сожалению, это заседание оказалось последним. Вскоре за поддержку известного писателя Александра Солженицына и его исторического исследования «Архипелаг Гулаг» Ефим Григорьевич Эткинд был выслан за границу. Александр Папахов покинул университетскую редакцию и переехал через Мойку в здание напротив, где издавал многотиражную газету «Связист» института имени Бонч-Бруевича. Наш осиротевший «Советский учитель» остался без отцовской опеки.

— Счастье под готической розой кончилось?

— Готическая роза — символ бесконечности, поэтому счастье под ней не кончится никогда. Новым главным редактором газеты была назначена доцент Тамара Константиновна Ахаян — жена Андрея Андреевича. Точнее, это было ее партийное поручение. От работы на кафедре педагогики ее никто не освобождал. Тамара Константиновна всецело доверилась мне, единственному штатному корреспонденту газеты. Правда, я сам продолжал учебу на третьем курсе исторического факультета, однако считал себя вольным стрелком и на лекции не ходил никогда. Зато часами сидел в фундаментальной библиотеке университета, где запоем читал философскую литературу — от Ницше и Бердяева до Шпенглера и Сартра. Мои научные изыскания всячески поддерживала преподаватель философии Любовь Михайловна Мосолова, ныне заведующая кафедрой теории и истории культуры Герценовского университета. Под ее руководством я писал работу «Призраки Жана-Поля Сартра». А в свободное от философических занятий время издавал газету «Советский учитель» — писал материалы, делал макеты, вычитывал верстку в типографии Лениздата.

Однажды случилась беда. Я привез из типографии свежий номер, а через полчаса ко мне вбежал председатель студенческого профкома с этим номером в руках.

— Ты видел? — выпалил он. — Ты видел этот ужас? Я прочел заголовок, в который он тыкал пальцем:

— О погашении государственных займов ЦК КПСС и Совета Министров СССР. В чем тут ужас-то?

— Ты не заголовок читай, ты читай текст ниже.

Я прочел, и мне стало нехорошо. Текст ниже, набранный кеглем помельче, звучал так: «О поганых займах ЦК КПСС»… Тут было от чего взволноваться. Я взял номер, закрыл редакцию и отправился за советом к главному редактору. Мудрая Тамара Константиновна проявила удивительное хладнокровие.

— Не волнуйся, все будет в порядке, — успокоила она. — Поезжай в типографию и всеми правдами-неправдами заполучи сигнальный номер, который ты вчера подписал в печать. Если там нет никаких искажений, значит, вина целиком ложится на типографию, к тебе претензий быть не может.

Я поспешил на Фонтанку, 59, где располагался Лениздат. По дороге лихорадочно вспоминал, что было накануне. Моя ночная верстка совпала с версткой Саши Папахова. Конечно, для веселья мы взяли бутылочку портвейна и уединились в уголке. Там не столько вычитывали газетные полосы, сколько декламировали стихи. Так, под глоток вина и дымок сигареты, прошла ночь. Что я там подписал под утро — не помнил напрочь.

Поднявшись на шестой этаж, я отыскал сурового начальника и попросил посмотреть сигнальный номер. Судорожно развернул газету и стал вчитываться в статью «О погашении государственных займов ЦК КПСС и Совета Министров СССР», под которой красовалась моя несчастная подпись «В печать!».