м словом…
Вот и произнесено — полузавистливо, полупрезрительно: богема. Это те, чьим присутствием жил и дышал «Пале-Рояль». «Гений и беспутство» (недаром называли Мамонта Дальского «русским Кином»), свобода от так называемых «предрассудков» (чтобы сотворить новые, может быть…). Сколько литературных юношей и маленьких балерин травились, вешались, спивались, — но ведь не возвращались в накатанную колею. Что давала им богема? — только чувство причастности, когда из человеческого ли голоса, из косо ли написанных строчек возникало нечто ни на что не похожее, другое — и ради этого другого можно было длить, и терпеть, и надеяться…
Случай мог пройти мимо, выхватив из толпы соседку по этажу (а ведь вместе начинали в кордебалете…) или отчаявшегося приятеля, в чью дверь, когда он уже прилаживал петлю на крюк, постучал посыльный с письмом из «Аполлона». И ничто не давало гарантий. Труд? Милость сильных мира сего? Ой ли… Сколько всего перевидали на своем веку стены «Пале-Рояля», — иногда мне становится страшно здесь жить. В новом доме ты начинаешь собой книгу, и первая глава часто задает тон всему повествованию. А здесь ты уже вставлен в сюжет, начавшийся задолго до твоего рождения, и это обязывает…
Нынешний «Пале-Рояль» уже не тот. Он постарел, комнаты его заселены отнюдь не художниками и поэтами. Но я всегда буду благодарна ему за счастливые часы детства и за то, что слова «память», «связь времен», история, в конце концов, впервые прозвучали для меня и наполнились смыслом именно здесь.
Дом, имеющий имя, грузный дом угловой,
с голубями своими, с коммунальной стряпней,
с коридорной системой, уходящей во тьму,
с ностальгической темой — но о чем, не пойму.
…Шулера и актеры, населявшие дом,
литераторов споры за дешевым вином.
Папильоток дрожанье, взгляд накрашенных глаз…
Никакого названья не имеет рассказ.
…Тяжело рассветает в Ленинграде всегда.
Новый век подступает, как большая вода.
Эти грозные воды, не текущие вспять…
А богемной свободы мне уже не понять…
Но дворцы и фасады заучив наизусть,
проходя Ленинградом, в Петербург оглянусь.
И шарманочка взвизгнет, и замру у воды,
неприкаянной жизни различая следы.
Той, что плакала, пела, суетилась, лгала,
ничего не сумела, а всего лишь — была…
Но закончена тема, оборвалась строка,
петербургской богемы пересохла река.
Глава 29Улица Беринга (Детская), 50 — Александр Мелихов
Александр Мотелевич Мелихов — прозаик, литературный критик, публицист.
Родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской области.
Член Русского ПЕН-центра, Союза российских писателей, редсовета журналов «Всемирное слово», «Вышгород», совета друзей иерусалимского журнала «Время искать».
Отмечен Набоковской премией, премией Петербургского ПЕН-клуба. Роман «Любовь к отеческим гробам» входил в шорт-лист Букеровской премии. Среди наград имеются также: премии имени Гоголя, правительства Санкт-Петербурга, «Учительской газеты», «Серебряное перо», журнала «Полдень, XXI век», фонда «Антифашист», журнала «Иностранная литература».
Не получается ходить на творческие встречи современных писателей (как тем, другим, совсем не хватает времени), но вот выступления Александра Мелихова стараюсь не пропускать. Кажется, что он — из тех, от кого можно услышать что-то важное об этом мире, то, что сам еще только чувствуешь, но до конца не осознаешь.
В последний раз я был на презентации его книги в Книжной лавке писателей. Помню, как его спросили о том, во что он верит.
Александр Мотелевич как-то грустно улыбнулся в ответ и сказал, что скоро и солнце, наверное, погаснет, и земли не будет. «Но даже когда солнце погаснет, стихи Пушкина все равно останутся. Я, правда, не знаю, как это будет, но в это я верю».
И слова эти прозвучали очень искренне. Человек, который верит в то, что поэзия будет звучать даже тогда, когда земли не будет, точно знает что-то очень важное о нашем мире.
Александр Мелихов: Дом, где я был счастливее всего, имел адрес: Детская, 50. Это было общежитие математико-механического факультета ЛГУ. Это была веселая Касталия, где высочайшие научные, социальные, эстетические и философские проблемы обсуждались среди обычного молодежного балдежа, а также пылких и не очень, длительных и не очень, возвышенных и не очень молодежных романов. Я воспел это общежитие в своем романе «Нам целый мир чужбина». Но приведу, пожалуй, только финал, когда в 90-х уже немолодой герой приходит к разгромленному Эдему с чернеющими выбитыми окнами.
«Я свободно мог бы вспомнить и в какой из черных дыр, не выпускающих на волю света, это было, но от искусственного напряжения меня начинает мутить. Я вперяю в черные прямоугольники грозный взор шарлатана, умеющего взглядом исцелять рак и передвигать поезда, и — окна с еле слышным треньканьем затягиваются стеклами, за ними вспыхивает свет, клавиши паркета разбегаются по всем углам ксилофонной трелью — остается плюнуть и растереть их мастикой, отчего они в иных местах (в Семьдесят четвертой) обретают прямо-таки гранатовую глубину. В общих кухнях начинают теплиться неугасимые ради экономии спичек голубые газовые лампады, жирные дюралевые баки вспухают объедками, приподнимая набекрень крышки, худой носатый венгр со своей венгеркой, оба блеклые, как моли, принимаются вдвоем целый вечер варить одну сосиску, приближаются оба негра — один тонкий, пепельный, отрешенно колеблется в недосягаемой вышине, другой небольшой, очень черный порывисто улыбается всем встречным. Скользит крошечная вьетнамочка, легкомысленно распевая „мяу-мяу мяу-мяу“, покуда ее хрупкий вьетнамец черным глазом подглядывает через сточную дыру в подвальном душе за нашими невероятно, должно быть, в сравнении с их заморышами пышными девицами, но они заслоняются лопатой. Грустно-улыбчивый кореец с глянцевым журналом в руке деликатно разыскивает меня, чтобы показать, как туристическая группа почтительно вглядывается в огороженное место, на котором маленький „отец-вождь“ товарищ Ким Ир Сен когда-то поставил на колени маленького японца, обидевшего корейского мальчика. Подвергнуться пропагандистскому воздействию посланца Народной Кореи любопытства ради согласились бы многие, но ему почему-то нужен именно я. Наши остряки в свою очередь набрехали ему, что во время полночного гимна в Советском Союзе полагается стоять навытяжку, и все под разными предлогами заглядывают в их комнату полюбоваться на этот почетный караул, где кого застал удар оркестра. Шоколадный Коноплянников в белой майке, только что из своего Крыма, настороженно мне кивает, а Желтков с Ерыгиной, как всегда под руку, проходят мимо, вообще никого не замечая. Пришли под руку и ушли под руку сквозь всех — он с надменным верблюжьим кадыком и она с торжествующими ноздрями, — при взгляде на эту счастливую пару во мне уже тогда шевелилось подозрение, что преданная любовь не такая уж возвышенная штука. А вот и мы с Катькой, еще не до конца сломавшие стену дружбы, треплемся у Семьдесят четвертой (глаза говорят больше, чем губы), а мимо нас проходит в умывалку с тазом в руке гэдээровская брунгильда (вполне возможно, такова Катька в глазах вьетнамца) в зеленом балахоне и одних только черных рыцарских колготках — это задолго до Аллы Пугачевой. Еще с полгода назад мы бы сделали вид, что не замечаем ее, но сейчас уже улыбаемся друг другу. Катька даже решается рассказать, что в умывалке немка раздевается совсем, тогда как остальные только сверху.
Что-то бредень мой захватывает все экзотическую рыбу — вот два пузатых немца, вернее, один пузатый, — веселый „Швейк“, женатый на казашке Фатиме, которая, будучи беременной, досиделась ночами за прокуренными картами до того, что отекли ноги, — а другой — тощий, белесый Ганс, подброшенный судьбою в Женькину комнату со специальной целью столкнуть два менталитета: один, раскидывающий свое и хватающий чужое, и другой, считающий и свою, и чужую собственность неприкосновенной. О пунктуальности (мелочности) Ганса Женька постоянно отзывался с горьким сарказмом: представляете, Ганс попросил вернуть ему пятнадцать копеек за кефирную бутылку, которую Женька, оставшись без денег, по-товарищески сдал в буфет, — ему, дескать, летом потребуются деньги на поездку в Сталинград — разыскивать могилу отца. Мы выслушивали со сложным чувством: отец, конечно, дело святое… Но ехать туда, где он наворотил таких дел… Да еще деньги за бутылку, которыми каждый из нас был бы только рад поделиться в качестве хоть маленькой контрибуции… Правда, самое последнее вслух выговаривала только Катька: какой ужас — знать, что твой отец фашист!.. Нужен был особый случай, чтобы Женька потеплел к Гансу: обнаружив комнату запертой, он заглянул в скважину и увидел на кровати Гансовы ноги вперемешку с ножками его длинноносенькой, похожей на курчавого бесенка чернявенькой Гретхен — „все это в бешеном темпе“… Что ж, все люди, все человеки».
Сегодня в этом здании укрылось что-то неприступное, и адреса даже такого по-моему не осталось — теперь это улица Беринга. Вполне достойное имя, чтобы стереть память о нас.
Глава 30Перевозная улица, 8, набережная Макарова, 10 — Татьяна Алферова
Татьяна Алферова — поэт, прозаик, главный редактор издательства «Геликон Плюс». Член Союза писателей Санкт-Петербурга. Автор ряда книг поэзии и прозы.
Родилась в г. Рыбинск. Лауреат премии журнала «Зензивер», Всероссийской премии «Молодой Петербург», премии имени Гоголя.
Есть те, кто хранит то, что вот-вот может исчезнуть, с трепетом и волнением продолжая дорогие традиции, не давая умолкнуть однажды прозвучавшему сокровенному слову.
Татьяна Георгиевна — замечательный поэт, искусный прозаик, не жалеет времени и сил для того, чтобы основанное А. Н. Житинским издательство по-прежнему оставалось живым и выпускало бы прекрасные книги. Которые никто другой точно не издаст.