Кутилин сидел за столом в своем кабинете и при масляном свете лампы раскладывал пасьянс. Это давнее и тайное увлечение всегда успокаивало его и настраивало на благодушный лад. Но еще в юности товарищи по училищу высмеяли его привычку, сказав, что пасьянсы раскладывают только барышни. Они не убедили его и не заставили усомниться в своей мужественности, но добавили ума. С тех пор прилюдно Кутилин брал карты в руки, только чтобы поиграть в преферанс. А его истинная карточная страсть оставалась тайной – от всех, кроме Колбовского. Феликс Янович настолько был далек от мысли осуждать человека за какие-либо увлечения, безвредные для окружающих, что в его присутствии даже карта ложилась лучше.
Услышав стук в дверь, Кутилин торопливо прикрыл пасьянс газетой. Но увидев вошедшего, расслабился и продолжил дело. Феликс Янович деликатно сел на стул для посетителей, дожидаясь окончания пасьянса.
– Черт! Не сходится, – печально заключил Кутилин, сметая карты.
– Зато у нас в деле может сойтись, – объявил Колбовский.
– У нас? – хмыкнул Кутилин. – Ну, допустим. Выкладывайте.
Колбовский подробно пересказал разговор с Щегловым.
– Ну, Феликс Янович, вы же не так наивны, – расстроенно сказал Кутилин. – Вы должны понимать, что Щеглов это все придумал, чтобы защитить невесту. А даже если не придумал. Ну любил Федор гульнуть. И что с того?
– Они могли поссориться с отцом из-за этого, – осторожно сказал Колбовский.
– Могли, – согласился Кутилин. – А могли и не поссориться.
– Есть еще кое-что, – задумчиво протянул Колбовский. – Я тут после разговора с Щегловым вспомнил. Последнее письмо Федора отцу было не из Нижнего, где он был по делам. А из Самары.
– Точно? – нахмурился Кутилин.
– Совершенно точно.
– И что это, по-вашему, значит?
– Что у Федора были какие-то свои личные дела. Которые он, вероятно, скрывал от отца.
– А если он ездил туда по отцовскому поручению?
– Тогда он не стал бы это скрывать на следствии, – парировал Колбовский. – Он же утверждал, что все время был в Нижнем.
– Чертов пасьянс, – вздохнул Кутилин. – Сдается, мы запутываемся еще больше.
Федор Гривов был рослым детиной с блинообразной физиономией и жесткими как щетина волосами. Его маленькие серые глаза были пустыми, как осколки разбитой бутылки. Однако речь выдавала, что он далеко не так глуп, как стремится казаться. Образ недалекого малого был опробован Федей еще в детстве и оказался удивительно удобен – как домашняя фланелевая рубаха. Именно в этом образе старательного, но глуповатого мальчика он был особенно приятен взрослым. Притом отец всегда знал, что его Федька не дурак, и не боялся доверять ему дела. Он по достоинству оценил лукавство сына, который под видом милого дурачка клянчил деньги у богатых, но сердобольных покупательниц или у собственной скупой тетки.
Однако Кутилин довольно быстро распознал это незамысловатое притворство. Поэтому с ходу взял Федора в оборот – жестким блефом. Пришлось сделать вид, что у них есть совершенно неоспоримые доказательства того, что он был в Самаре, а не в Нижнем. И потребовать объяснений как самого факта, так и его сокрытия. Федор быстро сообразил, что выкрутиться и наплести про отцовское поручение не выйдет.
– Вы были близки к истине, – рассказывал тем же вечером Кутилин Феликсу Яновичу. – Он действительно тайком поехал в Самару перед возвращением в Калугу. Потому что крупно проигрался в карты. Так крупно, что папаша ему бы этого не спустил.
– И он поехал к тетке занимать денег? – догадался Колбовский.
– Именно! Нелепо, но весьма правдоподобно, – сказал Кутилин, как накануне извлекая колоду. – Вы были правы в том, что он имел все основания опасаться ссоры с отцом. Но, похоже, тот так ничего и не узнал. Во всяком случае, Федор заявил, что готов предъявить свидетелей своего пребывания в Самаре.
– А свидетелей своего проигрыша в карты? – уточнил Колбовский.
– Вы думаете, они нужны? – искренне удивился Кутилин.
– Думаю, да. Я бы на вашем месте проверил истинность всей его истории, – протянул Феликс Янович. – Потому что в его пребывании в Самаре я и не сомневался. Почтовый штемпель, знаете, вещь убедительная.
Кутилин вздохнул. Ему явно не хотелось делать дополнительные движения в этом и без того малоприятном деле. Он искал предлог отказаться.
– Я не вижу необходимости в этом, – наконец сказал он. – Но если сложится пасьянс, то быть по-вашему.
Следующие полчаса Феликс Янович напряженно наблюдал за полетом карт, ложившихся на стол. Когда последняя дама легла туда, куда ей полагалось, стыдливо прикрывшись тенью газеты, Колбовский победно улыбнулся.
– Ну, хорошо, завтра я сделаю запросы в Нижний и Самару, – обреченно вздохнул Кутилин.
Однако завтрашний день принес совершенно неожиданное событие, которое избавило урядника от этого обременительного обещания.
Вечер выдался на удивление спокойным – словно мир замер в ожидании новых потрясений. Феликс Янович шел домой от урядника и чувствовал, что воздух словно густеет на глазах – становится темно-синим и вязким. Так обычно бывало накануне заморозков, когда от неприкрытой земли уже не доносился терпкий аромат живительной почвы. Она уже ничем не пахла, а лишь обдавала холодом как камень. «Вот так и душа человека, – думал Феликс Янович, настроенный этим вечером на философский лад, – пока она мягкая, как земля, то на ней взрастить можно хоть фиалки, хоть крапиву. Она может превращаться в грязь от долгой жизненной непогоды. Но эта грязь все равно животворна. Она способна стать почвой для лучших всходов. Но если душа замерзает, то это уже камень. И взывать к такой душе напрасно – она ничего не чувствует. Ни боли, ни радости, ни умиления…» После этого он задумался над тем, а что и каким образом способно заморозить душу до состояния камня? По всему выходило, что главный холод в человеческой душе – это страх. Чем больше человек боится – тем холоднее становится его душа. Хотя, пожалуй, господин Кутилин с этим бы не согласился…
Город лежал притихший, похожий на домашнего пса, которому хозяин задал добрую трёпку. И эта обманчивая тишина едва не стала погибельной для начальника почты.
Когда он свернул в переулок, ведущий к дому, откуда-то из тени выскользнул малоприметный ссутулившийся человек в картузе, который двинулся прямо за ним. Колбовский, погруженный в свои мирные философские размышления, не сразу заметил преследование. Лишь когда странная фигура начала быстро приближаться, Феликс Янович очнулся. Он обернулся навстречу преследователю, но – слишком поздно. Знакомым жестом мелькнула рука, занося – нет, на этот раз не камень, а что-то, блеснувшее металлом. Бежать было некуда и уже некогда. И тогда Феликс Янович сделал то единственное, к чему призывала его стремящаяся к жизни натура. Он в мгновение ока скинул с плеча пустую почтовую сумку и с размаха, словно это была огромная праща, ударил ей нападавшего. Руку тот отдернул, но сумка задела лицо, заставив человека отшатнуться. Картуз упал с его головы, но лица видно не было: бандит, как и в доме Гривовых, предусмотрительно повязал платок – так, что лишь глаза блестели над тканью.
Не успел Феликс Янович опомниться, как тот снова шагнул навстречу.
Колбовский угрожающе покрутил сумкой и повторил свой прием. Но, будучи на этот раз готовым к нему, бандит просто ухватил сумку свободной рукой и потянул на себя.
Феликс Янович выпустил ремень и почувствовал, что вместе с сумкой теряет опору под ногами. «Неужели все кончено?» – мелькнула на удивление спокойная мысль. Но в следующий момент произошло то, от чего Колбовский на миг снова уверовал в провидение. При рывке сумка распахнулась, и оттуда выпал предмет, который приземлился аккурат на ногу бандита. И не просто приземлился, а воткнулся, потому что это был тот самый злополучный нож для разрезания бумаги, который ему так настойчиво сегодня предлагала Варвара Власовна. Видимо, не найдя убедительных слов, она просто тайком сунула его в сумку Колбовского. А он и не заметил этой маленькой острой штучки, завалившейся на самое дно. Вероятно, хитрая вдова рассчитывала, что, найдя нож уже в сумке, Феликс Янович не будет противничать и выбрасывать дареное оружие. Хотя именно так он бы и сделал еще несколько часов назад.
Но неожиданно нож все же сыграл свою службу. Бандит был в сапогах, а потому нож вряд ли причинил ему серьезный ущерб. Однако неожиданный и неприятный укол сбил нападавшего с толку. Рыкнув больше от возмущения, чем от боли, преследователь наклонился, чтобы вытащить нож из сапога. Все это заняло несколько секунд, но Феликсу Яновичу их хватило, чтобы пуститься наутек. До его дверей было не больше десятка метров, и никогда еще это расстояние не казалось таким долгим. Колбовский рванул на себя дверь подъезда, по обыкновению не запертую. Взлетел по лестнице и лишь у самой квартиры вспомнил, что ключи остались в почтовой сумке. Той самой, что сейчас в руках у вора. Прижавшись спиной к стене и тяжело дыша, начальник почты прислушивался. В течение нескольких минут он напряженно ожидал хлопка двери и тяжелых шагов по лестнице. Однако внизу царила тишина. Лишь у соседей Воротовых с первого этажа тихонько пел патефон. Видимо, преследователь все же решил отправиться восвояси.
Подождав еще минут десять, Феликс Янович спустился вниз и осторожно выглянул в проулок. Не обнаружив никого, он нырнул в набирающую холод ночь и отправился искать сумку. Как и ожидалось, она лежала там, на месте короткой схватки. Бандиту такая добыча была ни к чему.
Бережно подняв кожаную спасительницу, Колбовский, наконец, завершил свой сегодняшний долгий путь до дома.
Несмотря на крайнее утомление, уснуть начальнику почты никак не удавалось. Сонливость, которая начала окутывать его по дороге домой, разом исчезла после ночного происшествия. Даже заветная коробочка леденцов в этот раз не успокаивала взбудораженные нервы. Но Феликса Яновича мучил не страх. Просто в эту ночь все вопросы, которые он задавал себе с момента гибели Гривова, вынырнули, будто ножи из ножен, и воткнулись в сознание. Все то, над чем он думал не спеша, как над занятной головоломкой, потребовало немедленного решения. Мозг теперь подгоняла жажда жизни. И хотя Феликс Янович никогда не считал себя великим жизнелюбом, в ту ночь он внезапно ощутил, насколько ценит свое тихое коломенское существование. Всего за несколько минут захолустная Коломна вдруг показалась ему милейшим местом на свете. И почтамт, пропитанный запахами бумаги и клея, и плутоватые глаза почтальонов, и мирные вечера за книгой и чашкой какао, и даже презрительные взгляды Аполлинарии Григорьевны обрели неизъяснимую прелесть и ценность.