А вот зачем – для ответа
было не надо провидца.
Как одна мать сказала:
«Чтобы пробиться, пробиться…»
Те, кто их уносили
в машину с красным крестом,
были, казалось, в силе,
но не приносили потом.
И называли их ватно,
мягко, без всякой колкости,
только чуть страшновато:
«выпавшие из конкурса».
Поэта нет, меня старшего.
Не выпал за столько лет
из конкурса, жизнью ставшего,
на то, что еще я поэт.
Мне жаловаться неуместно,
что мало было оваций.
Есть место, скажите честно,
куда мне не стыд пробиваться?
Но тяга во мне сквозная —
в мальчике из провинции,
куда —
я и сам не знаю,
но тянет пробиться,
пробиться…
«Моя родина всегда со мной…»
Леонарду Дмитриевичу Постникову,
ocнователю и хранителю
Чусовского заповедника к его 85-летию
Моя родина всегда со мной,
защищая не Кремлевской стеной,
а сибирской избяной, бревенчатой,
навсегда со мной, бродягой, повенчанной.
Но совсем я не из тех бродяг,
что домой приползают на бровях
и не помнят, где они шлендрали,
то ль в Марселе на веселье, то ли в Лондоне.
Я не только свою Родину люблю,
я люблю и всех людей на свете родины,
и ни доллару, ни евро, ни рублю
я не кланяюсь, а всем, кто похоронены.
Мне до детства бы опять помолодеть,
ибо в детстве счастья видел маловато.
На Земле еще счастливых мало детств,
надо сделать, чтоб их были миллиарды!
Говорят, любвеобилен чересчур,
но любил я не богачек – чаще прачек,
обращал на некрасивых свой прищур,
потому что красоту под этим прячут.
Некрасивой не может быть страна.
Некрасивой быть любимая не может.
Но не может быть красивой война,
и ничто ей быть красивой не поможет.
«Я, Россия, побожусь…»
Я, Россия, побожусь,
что еще разок рожусь,
только навсегдатошно.
Пригожусь и потружусь
пашенно,
солдатошно.
Только выдуманных мне
ворогов на той войне
не подсовывайте —
чтобы все по совести!
Нелегко сидится мне
скоро век – не суточки
на Кремлевской стене,
на самом востром зубчике.
Но я не был никогда
заговорщиком,
лишь, как вешняя вода,
закоперщиком.
Своих недругов на дно
не толкал, гневаясь!
Ненавидел я одно —
только ненависть.
Больше жизни я любил
люделюбие,
и одно бы я убил —
душегубие.
Мной всем рощам и лесам
души розданы,
а я родина и сам —
моей Родины.
Мрак и стеб
Во всех нас что-то есть дремучее,
когда, любя, друг друга мучаем,
и каждый злящийся зачах,
мельчая в мрачных мелочах.
Мы были нацией пророчащей,
а стали мрачной, но гогочущей,
чтоб, в стебе проявляя прыть,
мрак этим гоготом прикрыть.
Стасик
Памяти выдающегося российского мыслителя —
Станислава Рассадина
Поэт российской критики Рассадин
был нам как жесткий наблюдатель даден,
чтоб совесть стала выше ремесла
и этику сраженья против зла
в поэтику условьем привнесла.
И хоть он был давно ворчливый классик,
его с опаской величали «Стасик».
Не жаловал того, чтобы стебный тонус
в поэзию вносила фельетонность
и чтоб в ревниво мелочной базарности
себя вели таланты, как бездарности.
Но в то же время он любил сатиру,
великую российскую задиру,
как повитуху будущей свободы,
что приняла в шестидесятых роды.
Но до сих пор свобода лишь ребенок.
Лишь учится ходить, и голос тонок.
Превозмогая горькую увечность,
Рассадин спас лицейский дух и вечность.
Во сне опять с любимым другом – Эмкой
заслушивался он его поэмкой,
и нежен был он к нашенскому Кюхле,
как на Сенатской, – в крохотуле-кухне.
И Александр Сергеич был сам – третий
на стареньком советском табурете.
Шестидесятница Валенсия
Посвящается памяти доцента филологии, работавшей заведующей кафедрой литературы во Владимирском Государственном гуманитарном университете, – Валентине Васильевне Кудасовой, родившейся в деревне Ляхи под Муромом. Ее муж, тоже филолог, ректор того же университета Виктор Малыгин, с которым она прожила в браке 35 лет, познакомившись с ним в годы их учебы в аспирантуре в Ленинграде, романтически называл ее с тех лет Валенсией. У них сын Аркадий, дочь Наташа и трое внуков. Предметом ее изучения и преподавания был Серебряный век нашей поэзии. И всю свою жизнь она преданно любила поэзию шестидесятников.
Если бы Валя попала в Серебряный век,
где ей хотелось, по-видимому, поселиться,
затосковала б, наверно, о нас обо всех,
не обращая внимания на знаменитые лица.
Если в толпе бы наткнулась она на поэта по имени Блок
и на нее он воззрелся почти что молитвенно,
так бы сказала ему:
«Ваш мистический взгляд —
он меня не увлек,
и вообще существуют ли в мире мужчины
мужчинней Малыгина!
Он, признаваясь в любви,
не вставая с колен, сиял,
он мне придумал испанское имя Валенсия.
А Северянину врезала я бы сама,
правда, тактичнейше мягко,
без всяких невежливых выражений.
– Вы меня, Игорь, простите, от вас бы сходила с ума,
если б не знала поэта, которого звали мы запросто Женей…
«Анна Андреевна» —
все-таки мы говорили об Анне Ахматовой,
Но Ахмадулину – Беллочкой звали,
не Беллой Ахатовной —
и за венок ее кос,
и за взгляд азиатский, агатовый.
В шестидесятых,
когда я одной из поклонниц была там,
памятник будущий староарбатский
звала я Булатом.
В нашей столовке студенческой
мы называли Андрюшей
классика,
нас угощавшего всласть треугольнейшей грушей.
Вы понимаете,
это свои были классики,
классиков этих не стерли ни танки
и ни цензурные ластики.
Так что Серебряный век —
это гениев стольких расцветные годы,
шестидесятые годы – наш век Золотой
отвоеванной внукам свободы!
Будущее мы еще не назвали,
но верю в него без лести я,
шестидесятница Валя,
которую звали Валенсия».
Две девочки стоят у края крыши
Две девочки стоят у края крыши,
дышать стараясь тише, тише, тише,
и знают – их никто не ждет повыше,
а может быть, надеются, что ждет.
Но лед внизу, да и на крыше лед.
Чуть шевельнутся – вниз летят ледышки,
не дай Бог, подвернутся их лодыжки.
Еще ладошка, сжатая в ладошке,
последнее тепло передает.
К ним даже подлететь боятся птицы,
любая криком их столкнуть боится,
и дворник головы не задерет.
Все по привычке знают наперед:
ведь что-нибудь вот-вот произойдет.
Но мы к самоубийствам подпривыкли.
И байкер там, внизу, на мотоцикле,
заметив две фигурки, не замрет.
Но еще хуже чье-то любопытство,
тех, кто уже успели поднапиться:
– Kогда же они прыгнут? – кто-то ждет.
Одна из них вписала так, на случай:
«Быть может, без меня мир будет лучше?»
в свой Твиттер, где душа ревмя ревет.
Не будет лучше, милая, а хуже,
ведь несравнимо хуже моря лужи,
куда корабль, обледеневший в стуже,
на алых парусах не приплывет.
Незащищенно, но и неподлизно
стоят две сироты капитализма
и бросившего их социализма
до их рожденья – с дурью катаклизма
наделавшего дел наоборот,
две девочки на крыше, Настя, Лиза —
как будто всем нам сразу укоризна,
у всех дверей России и ворот.
Самоубийства не однопричинны.
За ними скрыты лица и личины,
толкая с крыш и в лестничный пролет.
Не будет никогда в России счастья,
для вас, другие Лиза или Настя,
пока она вас к сердцу не прижмет.