Счастья и расплаты (сборник) — страница 6 из 29

рестованных на допросах.

Сын репрессированного драматурга Владимира Киршона, Юрий, запоздало учившийся вместе с Беллой Ахмадулиной, рассказывал мне, как следователь побоями заставил его, шестнадцатилетнего, «признаться», будто он хотел бросить бомбу на автомобиль вождя из окна своей квартиры. Затем самого следователя посадили, а Киршона снова избили, потребовав переменить показания, ибо окна его квартиры выходили не на улицу, а во двор.

Друзья по Екатеринославу, Михаил Эпштейн и Михаил Шейнкман, вошли в литературу под псевдонимами. Один с оглядкой на прошлое (и на Демьяна Бедного, конечно) назвался Голодным, другой, мечтая о светлом будущем, стал Светловым. Оба крепко связали себя с комсомолом. Но и винтовкой новой власти послужили.

Голодный добровольно вступил в ЧОН (партийно-военные части особого назначения, известные жестокостями с колеблющимся крестьянством), состоял в комиссии губкома РКСМУ по переселению «буржуазных элементов» из принадлежавших им домов и квартир. Здесь даже заикаться о справедливости не полагалось, ибо это было бы расценено как пособничество классовым врагам. Гуманные колебания приравнивались к предательству. Спрос был не на идеалистов, а на исполнителей. Голодному и Светлову кое-как удалось выскользнуть из рук, втягивавших их в красное колесо, но время от времени им напоминали о прежних «шатаниях» и опять пытались привлечь к сотрудничеству.

Несмотря на пересечения их судеб в коридорах власти, пахнущих порохом расстрелов, не только по талантливости, но и по литературной образованности они были несравнимы. Светлову несколько больше повезло в его полуголодном детстве. Он вспоминал: «Моя культурная жизнь началась с того дня, когда мой отец приволок в дом огромный мешок с разрозненными томами сочинений наших классиков». Голодному и такого подарка в детстве не досталось. Вот что рассказывал о нем Семен Липкин:

«Перед войной к нам присоединили Бессарабию. Образовалась Молдавская ССР. Как полагалось, освобожденный молдавский народ написал Сталину письмо в стихах. Мне предложили сделать перевод. Я сказал, что связан с Востоком, молдавской поэтики не знаю. Но заказчики упорствовали, и, наконец, мы договорились, что я буду редактором перевода. Со мной согласились. Я предложил в качестве переводчиков Голодного, Светлова и Уткина. Заказчики и с этим согласились.

И вот, как и двум другим, я звоню Голодному и сообщаю ему, какую часть письма я отобрал для него – и добавил:

– Размер, как в «Гайавате», четырехстопный хорей, рифма перекрестная, сплошь женская.

Долгое молчание. А телефон – в коридоре коммунальной квартиры, задерживаться нельзя. Наконец, голос Голодного:

– Дай пример.

Даю пример: «Прибежали в избу дети. Второпях зовут папашу, Тятя, тятя, наши сети Притащили простоквашу».

Голодный – с облегчением:

– Так бы и сказал, а то строишь из себя интеллигента».

Поначалу стихотворные восторги Голодного были даже искренними, хотя и пародийно вдохновенными: «В переулках заводских окраин Я брошюру Октября нашел, С этих дней горю я, не сгорая, Как и ты, горящий комсомол!» (1922). Но дальнейшие покаянные стихи о своих «отклонениях от генеральной линии» написаны уже со сломленной понуростью – лишь бы отстали: «Стал я за морем славить синицу И соседние ветви ломать, Стал я с чертополохом родниться И на левую ногу хромать. Комсомольцы сказали: ошибка, До конца он быть нашим не мог. Большевик пригрозил мне с улыбкой: «Ты подумай еще, паренек» (1932).

Главным преступлением идеологии, исключавшей совесть, было вовлечение многих простодушных людей в заговор против них самих. Но тогда все было до того запутано в людях, что иногда обманыватели и сами были обмануты собой. Лучше всего об этом сказал Борис Пастернак: «Что ж, мученики до́гмата, Вы тоже жертвы века».

Есть у Светлова весьма прозрачное аллегорическое стихотворение, которое каким-то чудом прошло цензуру сначала в 1930 году, а затем и в послевоенном, 1948-м:

И жара над землей полыхает,

И земля, как белье, высыхает,

И уже по дороге пылят

Три приятеля – трое цыплят:

«Мы покинули в детстве когда-то

Нашу родину – наш инкубатор,

Через мир,

Через пыль,

Через гром —

Неизвестно, куда мы идем!»

Ваша жизнь молодая потухнет

В адском пламени фабрики-кухни,

Ваш извилистый путь устремлен

Непосредственно в суп и в бульон!

И с цыплятами, и с теми, кто за ними стоит, все уже ясно, но поэт последним штрихом переводит бытовую зарисовку в библейский контекст:

Над совхозом июльский закат,

И земля в полусонном бреду…

Три приятеля – трое цыплят,

Три вечерние жертвы бредут…

Кто же были эти трое? По-видимому, речь о екатеринославской комсомольской троице: самом Светлове, Голодном и их близком товарище Александре Яновском, писавшем под псевдонимом А. Ясный (1903–1945). В ранних двадцатых он был способен на такие задорные строки: «Поведи удалой головушкой, Подыши на чужие края. Эх ты, Русь, стальная зазнобушка, Советская краля моя». Но уже к середине тех же двадцатых Ясный признавался, что временами рука нащупывает револьверный курок. Такое случалось, возможно, и с Михаилом Голодным, который в тридцать первом году написал о случайно уцелевшем полковом жеребце красной кавалерии: «Врангеля гонял он в Крым, К морю припирал барона…» И вот через десятилетие новая встреча с ним: «Что же вижу? В Понырях Конь мой Ходит водовозом! На худых, кривых ногах Не стоит перед начхозом. <…> / Пуля не брала его, Шашка не брала его, Время село на него – Не осталось ничего. / Я подумал: «Что ж ты брат…» – И пустил в него заряд!»

Какая трагическая перекличка комсомольского поэта с белоказаком Николаем Туроверовым, тоже пристрелившим своего коня. Вряд ли они знали стихи друг друга.

Восходящая звезда нового поколения советских поэтов, талантливейший, но во многом загубленный Ярослав Смеляков в тех же тридцатых весьма иронично посмеивался над Голодным:

Не был я ведущий или модный,

без меня дискуссия идет.

Михаил Семенович Голодный

против сложной рифмы восстает.

Слава Богу, Ярослав не слышал, как один молодой поэт сказал мне о нем самом гораздо хуже: «Как ты можешь дружить с этим старым маразматиком!» Мы не имеем права быть высокомерно жестокими к поэтам, пережившим страшное время, которое все-таки минуло нас, и судить их только с сегодняшней точки зрения. Нужно справедливо анализировать их, но обязательно спасать от забвения все лучшее, что они написали.

На мое счастье, я случайно нашел в 1941 году крошечную книжку Михаила Голодного, кажется, в синем ледериновом переплете и сразу и навсегда влюбился в гениальное, на мой взгляд, стихотворение «Верка Вольная».

Верка Вольная

Верка Вольная —

          коммунальная женка, —

Так звал меня

          командир полка.

Я в ответ

          хохотала звонко,

Упираясь руками в бока.

Я недаром

          на Украине

В семье кузнеца

          родилась.

Кто полюбит меня —

          не кинет,

Я бросала —

          и много раз!

Гоцай, мама,

          да бер-би-цюци!

Жизнь прошла

          на всех парусах.

Было детство,

          и я была куцей,

С красным бантиком в волосах…

Гоцай, мама,

          да веселее!

Горечь детства

          мне не забыть.

Никому

          любви не жалея,

Рано я научилась любить.

Год Семнадцатый

          грянул железом

По сердцам,

          по головам.

Мне Октябрь

          волос подрезал,

Папироску поднес к губам.

Куртка желтая

          бараньей кожи,

Парабеллум

          за кушаком.

В подворотню бросался прохожий,

Увидав меня за углом.

И смешно было,

          и неловко,

И до жара в спине горячо —

Неожиданно вскинув винтовку,

Перекинуть ее за плечо.

Гоцай, мама,

          орел или решка!

Умирать, побеждать – все к чертям!

Вся страна —

          как в стогу головешка,

Жизнь пошла

по железным путям.

Ой, Синельниково,

          Лозовая,

Ларионово,

          Павлоград!

Поезда летели.

          Кривая

Выносила их наугад!

Гоцай, мама,

          да бер-би-цюци!

Жизнь включалась

          на полный ход.

Барабаны двух революций

Перепутали

          нечет и чет.

Брань.

          Проклятья.

Проклятья

          и слезы.

На вокзалах

          толпа матерей.

Их сшибали с пути

          паровозы,

Поднимал

          поцелуй дочерей.

«Верочка моя…

          Вера…»

Лозовая.

          Павлоград.

Подхватили меня кавалеры

Из отчаянных наших ребят.

………………………………………………

Я любила,

          не уставая,

Все неистовей

          день ото дня.

Член компартии из Уругвая

Плакал:

          «Вэрко, люби меня…»

Я запомнила его улыбку,

Лягушачьи объятья во сне.

Неуютный,

          болезненный,

          хлипкий,