дурковатого трактирного полового, не старше 30. Ждали его гитару, чтобы начать спевку. Предложили дать ее мне. Гитарист среагировал на предложение болезненно: долго-долго доставал ее, упакованную и спеленатую, затем стал обстоятельно, со всех сторон, вытирать ее шелковой тряпочкой… – Кажется гитара очень ценная, – решил я прийти к нему на помощь, – не будем мучить хозяина, я и на этой сбацаю. И взял Любину. Гитарист тут же убрал свою и никакой благодарности не выказал. Я спел пару своих стишат, удостоился сдержанного одобрения ситуация вообще напряглась – гитарист кривил рожу и отворачивался. Я не стал навязываться и передал гитару Любаше. Она же потребовала гитару у маэстро, имела значит основания, но даже ей было отказано: "Давай я лучше тебе подыграю". Тут еще было желание изобразить тандем. Но нашла коса на камень: Люба предпочитала соло. Соло пришлось играть на своей. На третьей песне он все же вклинился, выдав залихвацкую трель и сорвав аплодисменты. Дальше пошло совместное выступление, перед каждой песней они долго и интимно совещались и настраивались. Затем хозяйка мягко но решительно передала эстафету гитаристу. Соло. Гитарист держал равнение на княгиню, он играл только ей и только ее одобрения алкал, будто он нее что-то зависело, возможно так оно и было. Он играл ей какие-то баллады Роберта Бернса собственного изготовления, да еще по-аглицки, княгиня хвалила его английский, сравнивала с какими-то английскими стукачами на гитарах, и даже бросила даме с финансами, что надо бы сказать о нем кое-кому. Гитарист вошел в раж, он играл и играл, пел и пел. Играл лихо, пел – так себе, да все длиннющие эти баллады на невнятном английском… Люба попробовала намекнуть ему, что надо бы и хозяйке дома дать проявить себя с творческой стороны, но он не унимался. Вадим в раздражении вышел. Я с удовольствием последовал за ним. На кухне Вадик закурил. "Что за мудак!" Княгиня нам тоже не понравилась. Вышла Люба. Вадим сказал, что он уходит, все. Люба отнеслась с пониманием, но просила подождать, надо было еще послушать хозяйку, а то невежливо. Гитариста она бралась остановить. И действительно, стук вскоре умолк и мы вернулись в салон. Хозяйка спела свои стихи, какая-то гриновская романтика, усталые паруса. Потом гитарист снова схватил инструмент, а мы, ссылаясь на поздний час (около десяти) откланялись. Хозяйка подарила мне какую-то антологию, где была ее "ритмизованная проза", я ей свою книжицу. Только подняли якорь, гитарист вдруг спохватился, бросился к Любе, долго держал ее на лестнице, предлагая совместные записи, репетиции, вид у него был, как у пса, заметавшегося между косточкой и случкой, Люба, наконец, отлепилась от него, удрученного, и мы вышли на улицу. Любе хотелось петь.
28.9. Иосиф не позвонил, значит Белашкин обещание не сдержал. Как Миша говорит: что можно ожидать от человека, который опаздывает на целый час. Звонил Миша. Его несколько дней не было, где-то в деревне картошку убирал. – Как себя чувствуешь? – спросил он. – Так, – говорю, – вяло… А ты? – Ну, тоже трудно, – выдохнул Миша… – Держусь, но с трудом. – Ну-ну, ты уж держись… – Стараюсь, – устало сказал он. Вадим И она запела песенки Ив Монтана, популярные в России с его приезда в 50-ые (дядя Валя их тогда разучивал и пел у нас, они все с отцом спорили: Ив Монтан дяде Вале нравился, а папа говорил: "нет голоса", дядя Валя был актером, играл в народном театре, мечтал о профессиональном, но никак не получалось, говорили: голос слабый, он годами брал уроки, голос ставил, маленького роста, неудержимого темперамента, с огромной копной курчавых черных волос, занимался культуризмом, йогой, правильным дыханием, обожал об искусстве поспорить, личная жизнь не складывалась, женщин побаивался, мать бросила его, младенца, в Одессе, удрав с белыми, пока отец дяди Вали, лихой красный командир, воевал за лучшую жизнь, а в 37-ом или 38-ом отца, иркутского наместника и друга Блюхера, повязали опричники и в расход пустили, и стал маленький интеллигентный еврейский подросток беспризорным, мой отец его в Куйбышеве, в начале войны, подобрал, и с тех пор он был в нашем доме, как младший брат папин, мы все его любили, слегка подтрунивали над его горячностью, потом он от театра отошел, увлекся изобретательством на радиозаводе, а три года назад, когда мы поехали на могилу отца, он приставал к кладбищенским калекам, обещая поставить их на ноги своей "системой", приставал и ко мне, заманивая продлением жизни, и меня царапает совесть, что я "отключился" от него, совсем одинокого…), Вадим тоже увлекся: спой то, да спой это, а время уже к одиннадцати, на улице пустынно, домой хочется, памятуя о криминогенной обстановке в городе, а эти голубки влюбленные, как назло, распелись, разворковались. За церковью был небольшой земляной вал, а на нем доски свалены, они затянули меня туда, Люба села, взяла гитару поудобней и… Я слушал невнимательно, трухая, как бы хулиганы на огонек не слетелись, и думал раздраженно: вот, почти пятидесятилетние мужики и тетка многодетная во дворе ночном на досках распевают, как в юности, и на гитаре бацают, и что здесь больше: грустного, смешного, а может великого? Когда Любаша дошла до своего коронного номера "освяти поцелуем обратный мой путь", я ввернул, что во-во, не пора бы уже освятить, в общем, оторвал их кое-как от досок, и мы подались к метро, в обнимку, в экстазе дружбы и любви, напевая хором "освяти поцелуем обратный мой путь", как и четверть века назад, когда он или я, поочередно влюбляясь, по отработанному сценарию (второй радостно подыгрывал) создавали атмосферу экстаза: вино, стихи, гитара, ночные купания в грязных подмосковных прудах бог знает на каких станциях, я и на этот раз подыгрывал (эта роль вообще доставалась мне чаще), но неискренно, чувствуя не зависть, как когда-то, а отчужденность, мне стыдно было почему-то играть в эти игры, боюсь, что я вообще никогда не был юным, никогда не был искренним в восторгах, а тем паче теперь, когда готовишься уже так сказать достойно встретить. Недалеко от метро омоновцы в бронежилетах и автоматах наизготовку перекрыли проспект и дулами направляли иномарки к тротуару, вытряхивали пассажиров кавказской национальности в переливающихся блеском костюмах, проверяли документы, вокруг мигали милицейские огни, выли сирены, плясали фары машин и огни ручных фонарей. (На меня тоже милиционеры в метро заглядываются, но не пристали ни разу. А как-то раз иду по Мясницкой, хотел в пункт обмена валюты свернуть, а посреди улицы баба-ведьма с красной рожей, машины ее объезжают, орет: "Всем усатым яйца отрежем!", и на меня в упор смотрит, на всякий случай я этот пункт обмена пропустил, думаю будут еще по дороге.) В метро меня нежно поцеловали, как и положено целовать верного друга, Меркуцио. Обнимались, обещали писать, обязательно встретиться, хранить в сердце своем эти чудесные минуты.
29. 9. Иосиф звонил, сказал: вышла книга. Говорит: хорошо получилась.
ТРЕТЬЯ ТЕТРАДЬ
30.9. Приснился сон про любовь. Из тех, незабываемых. Их было несколько за всю жизнь. То есть незабываемым было чувство, чувство любви, растворение в нем, ничего подобного я наяву не испытывал. Помню первый сон из этой "серии", вернее, эпизод из сна: я стою на крыше, в потоке света, тускло-зеленого, как сквозь толщу прозрачной морской воды, и плачу от любви, от невозможной к кому-то нежности… А сегодня приснилось, что я преподаю в каком-то университете (горы вдали) и увиваюсь вокруг одной не то студентки, не то молодой училки, высокой, стройной, в плаще, красота лица неяркая, хрупкая, иконописная, Богоматерь Белоозерская с чертами полуутраченными, я иногда провожаю ее, подшучивая над кем-то, над чем-то, она улыбается, некоторая неловкость и ощущение упрямой тяги друг к другу, которая все не решается проявить себя, случайные встречи по дороге на работу или с работы, обмен малозначащими замечаниями. И вот однажды, провожая, вернее просто прогуливаясь с ней по пути к машине, после работы, что-то рассказывая и улыбаясь, я вдруг уступаю неодолимому тяготению и беру двумя пальцами вьющийся у виска локон. А она неожиданно ловит мою руку между плечом и щекой и целует в запястье, и тут вновь возникает вот это чувство, назовем его условно чувством любви, передать его не берусь, вроде освобождения, "освобождает от земного", этот стих Бунина я певал когда-то, и не случайно вспомнилось, любви учился по Бунину, ох, по Бунину (многоумная Наташа Рубинштейн его ненавидела, говорила "рыбья похоть", уж не с того ли муж ее сбежал с танцовщицей?). Утром, наконец, письмо. Фото: выцветший барельеф на обломке камня: мужская длиннопалая кисть держит ветку оливы, Египет, 18-ая династья…-ого приезжаешь. А еще мне снилась Д., в толпе студентов, короткая стрижка, седая прядь, ловлю ее взгляд, все еще влюблен и хочу познакомить с новым моим увлечением, но она исчезает… Так и не изловчусь никак позвонить А., и эта нерешительность меня донимает. Наяву было раз нечто похожее. Мне 15 лет, в спортлагере, в деревне, ей 16, но она уже женщина (не про нее ли тот сон первый?!), уже уязвленная мужскими обидами (потом рассказывала), красоты строгой, материнской, мои отроческие наскоки неумелы, слепы, но упорны, неловкие попытки обнять, повалить в землянику, злость за испачканное платье, прокушенная губа, соперничество (хоккеист, мастер спорта лет 19), ревность, костры, походы, поцелуи в темной палатке (у меня температура, слышен треск костра, песни, гитара), а когда вернулись в Москву и разгружали грузовик, день был солнечный, конец августа, я, взбегая по ступенькам школы с нетяжкой ношей, а она стояла наверху, поднял голову – и на меня снизошел свет, как в том сне, тускло-зеленый, красота-свет-слава, он толкнул ласково и остановил. Я так и остался навсегда на этих ступенях, застыл, как в стоп-кадре… Ее звали Вера Угрюмова. А вот сейчас вспомнил, как мы с тобой в первый раз на Фавор поднялись, стояли на крыше пристройки у обрыва, предгрозовое небо и странный, мерцающий свет, будто в глубинах небесных спрятанныйї ("Пойдем к сиянию оного света и, возжаждав красоты его неизменной славы, очистим зрение ума своего от земных скверн". У Григория Паламы недавно вычитал.)