от балаган у "Здания Нации", и все поглядывал на меня изучающе. Мне это не понравилось. Я сказал, что это не помогает пищеварению. Он выключил. Хотел отомстить за астрономическую болтливость? Тогда я решил его по римской истории ущемить: они все домогались, как меня зовут, Наум никак не ухватывалось, тогда я говорю: "Нума, Нума Помпилий, знаете?" Ну, конечно, конечно, они заулыбались, Нума – это замечательно, вот теперь понятно. "А кто это, Нума Помпилий?" – спрашивает меня жена по-русски. "Царь римский," говорю. "Император?" "Не император, а царь." "А что у них, цари были?" "Были". Жена недоверчиво пожала плечами. При этом мы улыбались соседям за столом, и жена принялась переводить наш диалог. "Да, да", закачал головой астрофизик, "кажется он был этрусском?" спросил он, обращаясь к жене. "Нет, – говорю, – он был сабинянином." "Аа," – протянул он, и тут же предложил выпить. Жена его тоже когда-то астрономией занималась, и с первым своим мужем, тоже астрономом, жила некоторое время в Израиле, где первый муж работал (любовница этого первого мужа и дала нам их адрес). На следующее утро, когда я пришел расплачиваться, хозяйка завела неожиданно разговор о теракте, "как же все-таки решить эту проблему"? "Убивать надо," – говорю в сердцах. "Да, но ведь их трудно поймать". Я не стал ей объяснять, что убивать надо всех, не поймет ведь. В соборе Павла и Иоанна в Венеции, меж конных статуй в натуральную величину, развешанных по стенам, совершенно чудесный св. Доминик с белой лилией и красной книгой, чуть лысоватый, на Мишу похож. Вспомнилось "И тогда" Мориты, как его герой приходит на свидание с огромным букетом белых лилий. Символ непорочности. Вроде и не христианский фильм, но та же приподнятость над землей… Венецианских церквей, как сервизов чайных, // слышен звон в коробке из под случайных // жизней… Вот именно, сервизов. Вообще его поэзия какая-то сервизная… В этой церкви Павла и Иоанна, в правом приделе, жуткая скульптура распятия с подсветкой снизу, аж ребра наружу, и свет землистый, серый. Темно, с трудом пробивается свет из узких окон-бойниц, еще поглощаясь и рассеиваясь витражами, и собор вдруг кажется прообразом преисподней… (Мы в детстве шалаши летом делали, ветками засыпали, внутри темно, только сквозь щели свет едва пробивается, сидишь внутри с девчонками, прижимаешься, будто страшно…) А снаружи все празднично, ярко, Венеция светом залита, искрится вода, веселые толпы, тщеславная роскошь дворцов, видно, что торговые были люди, и христианство было для них детской игрой в страшное, игрой в смерть, в темных соборах-усыпальницах они хоронили своих предводителей и Смерть замаливали, ничуть не веря ни в социальную справедливость, ни в отрешенное всепрощение, а веря только в ловкость и мужество, боясь только забвения… Новые русские кутят в Венеции по первому разряду, нанимают гидов, гондолу, аккордеониста, и вот летит над каналами "Из-за острова на стрежень". Молодое чувство влюбленности во всех девушек и женщин, жадное их разглядывание, когда воскресший инстинкт охоты обостряет приправа благоговения ценителя и коллекционера. Внутренние стены дворца Дожей исписаны плебейскими мемуарами, в том числе и по-русски: "Были здесь 12.6.94. Петя и Лиза." (На пути из Пятигорска в Домбай, весной 72-ого, куда мы с Вадимом добирались на попутках, рассчитывая перейти через Клухорский, на холме у дороги стояла белокаменная церквушка-простушка, совсем маленькая, однокупольная, похожая на здешние мавзолеи шейхов, разбросанные по холмам. Как мы не устали, а все ж поднялись, в церкви был овечий отхожий двор, но на высоте чуть выше человеческого роста сохранились затуманенные временем фрески: очертания фигур, взмахи рук. Ниже – краски были содраны и очищенные места пестрели клинописью: "здесь были", будто неровная граница проходила между туманом исчезающих фресок и этими птичьими следами, проходила на уровне нашего роста, будто шла невидимая война: то ли туман наступал на царапины, то ли царапины драли туман в клочья.) Что в этом царапанье, в этих росписях на святынях: наивное стремление приобщиться к вечности, вонзить в нее свои когти, или испохабить мертвую, бессильную красоту, то бишь некрофилия? А может одно с другим связано? На иврите я, слава Богу, настенных мемуаров не обнаружил. Во дворце Дожей толпился народ, жарко и душно, воняло потом, как в конюшне после скачек. В книжном киоске, у выхода, странный постер: будто заглядываешь в нарезной ствол, он же туннель от мрака к свету, и черные ласточки, не то души, не то ангелы, нежно подталкивают оробевшие тела вверх по стволу, к зиянью освобождения. Жена так и прилипла к нему, они ведь только что говорили с Никой про это, и она в газетах читала, что люди перед смертью вот такой туннель видят. Постер оказался с картины Босха. Ну, конечно, мы его купили, а потом спросили, может есть Босх во дворце Дожей, а мы его не заметили? Девушка за прилавком говорит: есть. Где же?! Туда не пускают. Только по особым приглашениям. Но если нам важно, то через полтора часа будет экскурсия, и она может нас записать. Ну конечно важно! Болтаться еще полтора часа по дворцу было скучно, посидели в большом зале, расписанном Тинторетто, присмотрелся к нему: глаз к небу никто у него не закатывает, трудолюбив, мужиковат, уверен в себе. Подробней рассмотрел коллекцию оружия, в конце концов вернулись к книжной лавке и стали ждать. На экскурсию собралось человек пять-шесть, французы. Служитель в очках, по виду не меньше чем профессор искусствоведения, отпер огромным старинным ключом боковую дверь и мы двинулись по мрачному коридору, который скоро кончился, попали в небольшую полутемную комнату, похожую на приемную серьезного должностного лица. Освещены были только картины. Французы глухо заворковали, "профессор" стоял в стороне и помалкивал, языка не знал? Босх был не только малоизвестный но и довольно странный, например, загадочное "Распятие", где распятой была женщина, одетая, а у ног толпились плачущие мужчины, поддерживая вместо Марии упавшего в обморок отрока, и эта картина с туннелем-стволом, и большой красный Ад с кипящими котлами и порхающими черными ласточками душ (уж не отсюда ли мандельштамовский образ?). Несколько ступенек поднимали посетителя из этой темной приемной в кабинет с огромным окном, занавешенным красной портьерой, у окна стоял внушительный черный стол, и за ним три высоких кресла, довольно скромных, все убранство комнаты было аскетическим, только напротив "тройки" – невольная ассоциация – висела на стене византийская мозаичная икона мадонны с таким удивительным выражением утешения, что я вдруг почувствовал сосущую, тошнотворную тоску, будто мне здесь только что вынесли приговор… Не дано, не дано тебе ни силы утешить, ни благости быть утешенным. Любви тебе не дано. Ни к кому… Обратился к ключнику, он затараторил по-английски, я уловил только, что это кабинет трибунала инквизиции (я поразился своим предчувствиям), и что Босх оказался тут по завещанию венецианского аристократа, предок которого купил эти картины у Босха. Потом рассказал подробно про "женское" распятие, возбудился, и оттого заговорил еще быстрее, так что я перестал улавливать, а переспросить неудобно. Потом мы поехали на катере в Мурано, полюбоваться на стеклодувов и их стеклянные сокровища, при нас один выдул маленькую прозрачно-зеленую лошадку, и мы взяли ее Ювалю в подарок. А к вечеру еще успели в Академию, где я открыл для себя Карпаччо, изощренного, лукавого трудяги (10 на 5 картины!), любителя головоломок. Жутковатая "Пиета" Козимы Тура, чистый сюр: снятый с креста Спаситель смахивает на марсианина. Я вдруг понял (проснувшись в четыре утра и вспомнив Карпаччо), что значит "ирония" в постмодерне. Все дело в издевке над прежними культурными канонами, иногда злой, иногда грустной, но обязательно издевке. И если авангард еще прямодушно буен, норовит эти каноны сбросить с парохода современности, новые формы ищет, то постмодерн изощренно лжив, беспринципен, ни во что не верит, со всеми в дружбе и всех презирает. Художник Джованни (Ваня) Непомученко (собор св. Стефана). Красивая задумчивая японка на мосту через узкий канал. Рядом сад. "Гуляющие женщины" Джакометти, швейцарского еврея, в музее Пегги Гугенхейм, черная и белая, плоские и длинные, без рук и головы, как крест, изящный крестик… Умер 65-ти лет. Измученное, изжеванное лицо старого еврея и гомика. Его "метод", манера, если угодно, напоминает детские замки на песке, когда выдавливаешь мокрый песок из кулачка, и он ложится на башни таким узором нашлепок, тут же застывающих и осыпающихся… – Слушай, вот так посмотришь ахора (назад): сколько красот мы повидали страшный сон. Кончила под звон колоколов св. Марка. – Ну все, апофеоз! Оказывается Пегги Гугенхейм из старинной еврейской банкирской семьи. Те самые Гугенхеймы, которые знаменитый нью-йоркский музей организовали. Фото конца прошлого века: у длинного стола дед и семеро козлят, козлик Беня – ее папа. Видать богемная была баба, из тех, что болтались в Европе перед второй мировой, так и осела в Венеции. Уютный музейчик. Дочь, художница-примитивистка, умерла в сорок лет, у нее отдельный, с любовью оформленный, зал. В книжном киоске вертел-крутил альбом раннего Кокошки, тоже примитивизм, но не решился… Чем старше, тем становлюсь прижимистей… Хочу Карпаччо. Небо вдруг потемнело, захулиганил ветер, гоняя по каменным узким улицам пустые жестяные банки, народ засуетился, заспешил, свертывались лотошники и уличные художники, резче и чище обозначились в последних тревожных лучах солнца купола и колокольни. Едва мы успели добежать до Башни Часов – застучали по крышам редкие крупные капли, площадь быстро опустела, народ набился в пролете под башней и в галереях Прокураций, тут же выросли, как из под земли, продавцы зонтов и полиэтиленовых накидок, сверкнула молния, Святого Егория накрыло тучей и хлынул ливень. Все улыбались, ежились от внезапного холода, парочка осталась под дождем посреди площади, целоваться, стайка тинейджеров, пританцовывая и смеясь, не спеша продефилировала под пролет галереи, молодая женщина бежала с коляской под навес, ребенок в ис