Щель обетованья — страница 82 из 84

ельтешение, перебирает четки, – единственное шевеление жизни. Реквием на мотив шарманки. Светало поздно, сползало одеяло, плыл пьяный запах, сизый свет скользил, жду, намерен сажать, еду по длинной стране, курю в огороде, время теряю, иду восвояси, стучусь наобум; или в инфинитиве: устроиться на автобазу, петь про черный пистолет, не заглянуть к старухе матери ни разу, божиться, впаять, преодолеть, возить, уснуть, заделать пацана, вести ученую беседу, бродить в исподнем, клевать носом, вспоминать со скверною улыбкой, глотать пилюли, себя не узнавать, и опускаться, словно опускаться на дно морское, раскинув руки; обрывки анналов коммунального зверинца с его гражданами, качающими трамвайные права, знаменосцами, горнистами, физоргами, поварихами в объятиях завхозов, угрюмыми дядями и глупыми тетями; детали мусорных пейзажей с каким-то тягостным секретом: газета, сломанные грабли, заржавленные якоря, ключи, колеса, гайки, каркасы, трубы, корпуса, аптека, очередь, фонарь под глазом бабы, помойные кошки… Мы сдали на пять в этой школе науку страха и стыда, годами пряча шиш в карман, такая вот Йокнапатофа доигрывает в спортлото последний тур, а до потопа рукой подать, похоже катастрофа неизбежна, пустота высоту набирает, но подбадриваешь себя, давай вставай, пошли без цели, давай живи, не умирай, без глупостей, отшучусь как-нибудь, как-нибудь отсижусь, вот так и жить, тянуть боржоми, припев, мол скучный? совсем не скучный, он традиционный… Хоть сырость разводи. А утешенья не будет. Но: я эту муку люблю, однолюб. Если жизнь дар и вправду, о смысле не может быть речи. Дорогой Леша!… Вначале я испытывал немалые трудности, мешал "искусственностью" неизбежный фон "исторического" или "фантастического" романа, с его невозможностью передать ткань жизни героя средствами другого языка, выдуманного другим народом для другой жизни и другой истории. Иногда смешение языковых стихий "торжественной латыни" и современного русского сленга ощущалось, как дискомфорт (вроде "насрать на Стагирита", кстати, ты еще бегаешь по тексту, снимаешь стружку?). На "читателя" тебе вобщем-то наплевать, время от времени ты, конечно, бросаешь ему какую-нибудь сюжетную кость, на мой вкус не особо жирненькую, а так оставляешь его самому добывать на жизнь на этих блаженных полях. Но мне это по душе. Я свое нашел и доволен. Роман ощущается как гигантский отшельнический труд. Вопреки. А стало быть и гордо. Таких соборов больше не строют: кишка тонка, слишком кропотливо, да вроде и незачем. И странно, что у кого-то еще хватает духу вообразить себе такие постройки. Подавай тебе Бог закончить. Проза отменная. Вязкая, веская, неторопливая, отрешенная. Как нескончаемое стихотворение… Элегия. И только с этой высоты начинаешь понимать, почему нужно было уплыть так далеко от действительности. Чтобы не уронить звука. И все время открываются двери в отсеках времени и оно гуляет ветром по пустым коридорам вымышленной жизни. А ты стоишь у этих дверей, над гладью Леты, где души второго призыва, испив забвенья, торопятся вновь наполнить легкие воздухом смерти, трепещешь в толпе непогребенных, среди разжалованной жизни, слушая скрип уключин и плеск теплой рвоты на дне барки… А я подбираю твои поучения, рассыпанные за ненадобностью: любви приходится учится, а ненависть дана даром, дружба ни на что не обречена, раб, в законе или в душе, знает о свободе одно: она убивает. И теперь понятно, почему "Просто голос"… Еще автобус. Пурим самеах. (Веселый Пурим) Нежное безразличие мира. Приснился сон: деревня в Иудее, грязные сугробы, серые дома, плоские крыши, кривые, бегущие с холма улицы, слякоть, горы кругом, на вершине куб, сложенный из огромных камней, узнаю его: хевронский Склеп Авраама, блажь ярого Ирода, башенные зубцы по краю, а вокруг голо, и деревня исчезла, легкий туман витает в оврагах, я будто поднимаюсь, медленно взлетаю, и вижу сверху гористую, мертвую страну разбросанных камней, а на плоской крыше Склепа белый купол, как яйцо, оно вдруг лопается, скорлупа рассыпается, и маленькое черное дерево, будто обугленное, корявое, и корни-щупальцы извиваются, и какая-то пугающая, неодолимая сила в этих напряженных извивах, они пытаются втиснуться в щели между каменными плитами, втискиваются, уходят вглубь, дерево дрожит, а на черных ветвях голуби, много, белые, взлетают и садятся, шумят крыльями…" Дорогой Миша! Очень рад был твоему письму, и особенно книжке. Она и оформлена симпатично, и вообще мне очень нравится. Мне кажется, такого по-детски грустного, трогательного голоса не было в русской литературе, и сегодня, когда все норовят поорать, да учудить, такая отчаянная непосредственность звучит с особенной необходимостью. На самом деле я всегда у тебя учился, то есть пытался научиться вот этой пронзительной, и в то же время дерзкой, непосредственности.И название очень удачное. Особенно клоты хороши, такие живые слова, такое согревающее говорение… Это я по первым следам в душе, еще толком не разобравшись и не все прочитав. Напиши мне, соберись с силами, о Симоне Берштейне, что за студия у него была, кто там был, что он был за человек, как ты с ним общался, вообще, что ты о нем знаешь, я смутно помню твои рассказы о нем. Остались ли его тексты? Кажется даже у Кузьминского в этой его "Лагуне" нет ничего о нем. А может вообще расшевелишься и еще о Харитонове напишешь, жаль, что тогда не удалось сойтись с ним поближе. Напиши просто в письме, но это может быть и основой воспоминаний, можно здесь напечатать и заработать. Мне кажется, что в этом направлении лежит обетованная земля какой-то новой животворной поэтики. Я уже накатал с пол-тыщи страниц мемуаров, сижу с ними каждый день, отрываясь только на письма. И читаю интенсивно, в основном философию, но и историческое. Тут еще "подвезло" – потянул на стопе жилу, связку, черт его знает, так три недели дома сидел, а сейчас каникулы пасхальные начинаются. А там уж и лето. Мечтаю приехать, но не знаю еще как получится, хотелось бы – не с пустыми руками. Вообще, благодаря писанине я вошел в форму, стал вдруг чувствовать, что существую. (Вот тебе и целебность искусства.) Я надеюсь в ближайшее время все-таки оформить хоть какой-то кусок до приемлемого состояния и послать тебе, что скажешь. С Т. я изредка переписываюсь, она обещает поместить рецензию в 18-ом или 19-ом, дай-то Бог. Еще и журнал должен дожить… В "Арионе" (?3) все-таки опубликовали подборку (на днях получил). Там Рубинштейн неплохой вроде. А ты как к нему? Знал ли его раньше? Калымагин его чуть ли не в учителя твои записал в той заметке… Ну, обнимаю тебя, еще раз поздравляю с книжкой, замечательная! Будь здоров и пиши. Ты знаешь, я сейчас, утром, у нас неожиданная "зима" в конце марта: холодина, градусов 12-13 и дожди проливные, ночью гром, молнии, так вот, утром, чуть распогодилось, я взял "Зяблика" и прочитал все клоты, от начала до конца, и этот фрагмент из поэмы. И вспомнил, как до тринадцати лет боялся ударить в лицо, хоть дрался часто, а когда ударил, помню даже кого и когда, то это было, как первый раз с женщиной, потеря невинности, грехопадение… А разница между нами в том (без этических оценок, хотя тут можно целую поэму об этике развести и это у тебя замечательно: "как мышей убивать так кошка красивая сильная, а как дать мужику, чтоб спал спокойно, так сразу этика"…), что для тебя самое страшное – бить. А для меня – быть битым. И что тут больше, детских травм или генетики – не все ли равно? Мы уже такие. И, конечно, страх не физической боли (да и ты ведь боксом занимался?), а страх унижения. Унижение – вот преисподняя мужчины (у кого это: старость: вот преисподняя женщины?). Это на уровне инстинкта. Будешь уступать, надругаются, "опустят". Но чтобы сопротивляться, нужно стать "их" сильнее. А на этом пути (твой страх!) все растеряешь и станешь, как они… Смешно, но в здешней политике нечто похожее, то есть люди это так воспринимают… Люблю читать записки путешественников и смотреть старые мультики от Диснея. Искусство – это свобода веры, а религия – вера без свободы. Невозможно жить в самом себе. У всех теперь прозрачные бронеколпаки, пузыри чувствонепробиваемые. И хоть заебись в этом пузыре, никому дела нет. Взрыв у "Дизенгоф центр". Дали просраться. Страна, наконец, екнула. Заходил к Володе, купил у него "Алексиаду". Матерится на весь свет, на людей, мол только бы им хлеба и зрелищ, о терактах, о 16 первоклашках в Шотландии, он был в шоке, не мог выйти из дому, говорит: Апокалипсис. А меня эти первоклашки не так уж и задели. По мне так Апокалипсис наступил давно. Мы внутри. А заключается он в том, что нас нет. А террор попытка достучаться через колпаки-пузыри, сообщить, что ты существуешь. Один язык еще слышен – язык боли. Все "соборные" мероприятия вроде вакханалий и революций – попытки слить молекулы людей в лаве всеобщей любви, так газ под определенным давлением превращают в жидкость… По ТВ показывали фильм: фотографии времен Войны за Независимость под стихи Альтмана. Плакал. По духу, который исчез, по мифу, который умер. По светлым лицам на поблекших фотоснимках, парней и девушек в драных свитерах и коротких штанишках идущих в бой, смеющихся на привале, павших в нежные пески, у Ашкелона, в нежные пески… Спартанцы. Сегодня уже никого не воспитывают в мужестве. Никому и в голову не взбредет. Инна в Абу Гош (кругом ни души): – Помнишь, как мы в Новый Иерусалим на Истре ездили? Его теперь восстановили… Могли ли мы вообразить тогда, что встретимся через 25 лет в Старом? Предав победу ради покоя и изолгавшись в стремлениях к справедливости, не заслужим и жалости. Подстрелил меня фильм Годара "Прожить свою жизнь", с Анной Кариной. Короткие сцены, заканчивающиеся затемнением, будто взмахи крыльев бабочки в ее однодневной жизни. Гуляли с Гольдштейном вдоль моря от Дельфинария до кафе "Тетис", потом на веранде ритуально выпили по стакану, я – пива, он – сока. Веранда была пуста. Море и небо сливались в одну бездну цвета диких фиалок, и мы мирно висели в ней, словно в гамаке. Жаловался ему на почти физическую невозможность вымысла, претит мне вымысел, он тоже считает, что только дневники, документы еще имеют шанс прозвучать, прямое высказывание, "личное послание", но как не дать доверительности соскользнуть в "исповедальную пошлость"? Не поэтому ли, говорю, хорошо идет ругань, выдаваемая за шик раскрепощения от литканонов, жестокость. Жестокая литература, да, де Сад, но она неизбежно становится литературой жестокости… Еще сказал о потребности в чуде, что словом уже не задеть, пора переходить к делу. Но тут, говорю, искусств