Рэй Олдридж. Щелчок
Ray Aldridge, Click, 1986.
Перевод 07.2021., перевод исправлен 20.02.2022.
Переведено с немецкого, по изд.: Klick, "Die wahre Lehre — nach Mickymaus", München, 1991, s. 487-511.
Рисунки: Klaus Porschka
Щелчок эхом отдается в моих цепях; реальность вливается внутрь. Предвечерний час. Музей почти пуст, и я стою в своей нише, залитый угасающим солнечным светом. Это тот тихий час дня, когда слабый лязг оружия еле доносится снаружи, из-за стен крепости. Мой взгляд смещается от коридора к туристической паре средних лет; они рассматривают мою табличку. Ее губы шевелятся, формируя слова, описывающие меня. Они носят легкие бронежилеты, как это делают почти все туристы в наши дни, но их кобуры пусты; в этих священных залах оружие запрещено. Бронежилеты модного покроя, но немного помяты и поцарапанны, словно их владельцы перенесли утомительное путешествие по окрестностям. Шлемы не сняты.
Они взглянули вверх, но я уже отвел взгляд. Я не должен пугать их с самого начала.
— Только посмотри на это! — говорит мужчина. Его лицо блестит от пота. С тех пор как кондиционер перестал работать, я чувствую себя более комфортно; о туристах, однако, этого не скажешь. — Может показаться, что он почти настоящий.
— Джон. — Она хмурится; маленькая женщина, седая и недовольная. — Он настоящий. Он слышит все, что ты говоришь. Разве ты не прочел табличку? — Она сердито смотрит на него; любительница искусств, пораженная его невежеством. — Мне кажется, ты совсем не приглядываешься к тому, что мы сегодня посещаем!
Он краснеет и, по давней привычке, занимает враждебную позицию.
— Можешь не сомневаться, я был внимателен, — он возмущенно поджимает губы. — Но ты, ты ведь эксперт, не так ли?
Он разглядывает меня маленькими поросячьими глазками и обращается ко мне громким, но осторожным голосом.
— Ты умеешь говорить, не так ли?
Я отвечаю вежливо, как предписывает мне моя программа.
— Да, сэр, я умею разговаривать.
Их пугает звук моего голоса. Человеческие уши нервно реагируют на его грохочущие полутона. Женщина немного отступает назад, горло у нее слегка вздрагивает. Затем она вздергивает вверх подбородок, и мне кажется, что я почти слышу ее мысли. «Нелепо, — говорит она сама себе, — как я могу бояться статуи, даже если ее сделал Накама?»
— О чем ты думаешь? — спрашивает она.
Это один из двух обычных вопросов. Другой вопрос: знаете ли вы, что вы — статуя?
Я отвечаю честно, как и должен:
— Я думал о твоем страхе передо мной.
Мужчина дергает любительницу искусства за рукав.
— С меня достаточно. Я не смогу спокойно уснуть до тех пор, пока мы не окажемся в своем Округе. И к тому же это далеко отсюда, так что пошли.
— Джон, заткнись пожалуйста. — Про себя я восхищаюсь ее решимостью. Она непоколебимо желает получить что-то за свои деньги, несмотря на страх и отвращение. — Я бы не стала проделывать долгий путь в бронированном автобусе, я бы не позволила всякой дряни стрелять в меня, я бы не разрешила, чтобы меня высмеивали и игнорировали по прибытии сюда, лишь для того только, чтобы теперь развернуться и уехать обратно.
По давнему опыту я знаю, что сейчас она попросит меня произнести что-нибудь на афейском, моем родном языке, как это простодушно утверждает моя табличка. Но ее вопрос застает меня врасплох.
— О чем, — спросила она, — ты думаешь, когда здесь никого нет?
Она попала в самое уязвимое место. Моя реакция спонтанна. Несмотря на предписания моей программы, несмотря на то, что женщина более вежлива, чем многие другие, мне не удается полностью сдержать свой гнев.
— Ни о чем. Я нигде, и я ни о чем не думаю.
С каждым словом ревущий звук моего голоса нарастает. Мужчина бледнеет, и дрожащими руками нащупывает кнопку.
В музее темно. В тусклом зеленом свете, идущем от охранной сигнализации я вижу своего приятеля, сержанта Буша. Он включил меня, как делает это каждый вечер. Сержант Буш — пожилой чернокожий мужчина, ночной сторож в этом крыле здания.
— Как дела? — спрашивает он, жизнерадостно посверкивая в полумраке старомодными вставными зубами. По какой-то причине он не позволяет подсадить себе зубные почки. Его круглое черное лицо исчерчено глубокими морщинами — от возраста и от смеха. На мгновение меня переполняет привязанность к нему, к моему единственному другу, сержанту Бушу.
— Как всегда, сержант Буш. — Я улыбаюсь; эту фразу можно легко понять двояко. Сержант Буш возвращает мне улыбку. Я подозреваю, что он видывал и кое-что похуже моей улыбки.
— Тогда, — сказал он, поправляя ремень, — просто постой здесь, пока я пройдусь вокруг, хорошо? — Он хихикнул над своей незатейливой шуткой и двинулся по коридору.
Обожаю сержанта Буша с его слишком широкой униформой и старомодным протезом. Я присаживаюсь на свой пьедестал, наслаждаясь ощущением, что могу двигаться, никем не рассматриваемый. Надеюсь, сержанту Бушу не придется расплачиваться за свою доброту ко мне; однако не могу представить, как кто-нибудь об этом узнает. Он всегда здесь один по ночам; его работа — синекура, пережиток тех времен, когда музей еще не был крепостью. Музей защищен валами и оборонительными сооружениями снаружи, поэтому эти гулкие коридоры не нуждаются в охране.
Я благодарен сержанту Бушу за то, что он разрешает мне пожить без зрителей, без их вопросов и комментариев, без их взглядов.
Я размышляю о своем, почесываю пальцы ног, и даже напеваю что-то: «…когда спелые плоды отрастят крылья, я захочу отправиться в колыбель моего народа…». Песня о возвращении на Отчизну. Но у меня плохие вокальные данные — один из немногих недостатков в последнем и величайшем творении Накамы. И все же я люблю, как умею, напевать старинные песни моего народа. Впрочем, может быть, отсутствие красивого голоса не является недостатком. Великое искусство должно быть парадоксальным; по крайней мере, так говорят некоторые критики, когда разглядывают меня. Во всяком случае, наиболее смелые или язвительные из них; но большинство, думаю, выключают меня, прежде чем они начинают постигать философию Накамы или вникать, как устроено творение его рук. Я понимаю их осторожность, потому что, в конце концов, я мог бы с ними и не согласиться. Но они зря боятся, что я разоблачу их публично. Моя программа категорически запрещает мне разглашать, как я устроен. Накама считал, что произведение искусства будет уничтожено, если попытаться его препарировать, и потому я гладкий, без единого шва.
Сержанту Бушу плевать на искусство, так он сам мне говорит. Он принимает меня таким, какой я есть. Наверно, он привык ко мне, по крайней мере, по ночам, когда остается со мной наедине. Он спокойно воспринимает ложь про то, что я пришелец из другого мира, мира лавандовых песчаных пляжей и лениво плещущихся морей красного цвета.
Порой мы часами разговариваем друг с другом, он рассказывает о своем непутевом внуке, я — о своей Отчизне. Воспоминания кажутся такими яркими, такими реальными. Хотя я знаю, что Отчизна, которую я вспоминаю, существовала только в лихорадочном воображении Паоло Накамы.
Сержант Буш только что вернулся с обхода. Он грузно усаживается на низкую скамейку перед моим пьедесталом. Он достает серый носовой платок и вытирает лоб, твердый и блестящий, как панцирь у черепахи.
— С каждой ночью дела все хуже и хуже, Кудряшка.
Он называет меня Кудряшкой; он никогда не объяснял мне, почему. Мое настоящее имя — Клату; Клату Стремительный.
— Вам не стоит так много работать. — Я хочу выразить ему свое сочувствие, но он в ответ смеется.
— Не беспокойся, Кудряшка. Тут самая легкая работа, которая у меня когда-либо бывала. Просто у меня вошло в привычку жаловаться. — Он бережно извлекает из кармана рубашки плоскую серебряную фляжку и делает хороший глоток. — Эта штука погубит меня. — Он закупоривает фляжку и прячет ее. — Хотел бы и тебе предложить глоток, Кудряшка. У тебя такой вид, словно тебе это не помешает.
— Вашего общества мне вполне достаточно, сержант Буш. — Я жду, пока он снова заговорит. Моя программа предписывает мне не начинать первым разговор. Сержант Буш считает, что именно по этой причине ему особенно приятны наши беседы. Если он пожелает, то может услышать, как я говорю, или он может наслаждаться лишь звуком собственного голоса. Он зовет меня находкой для болтливого старика.
— Несмотря на твой кошмарный вид, десятифутовый рост и все эти чешуйки, ты совсем не так плох, приятель. Совсем не похож на этого стервеца, моего долбанного внука. Жаль, что родители так мало его лупили. — Он снова громко смеется, раскатисто, весело и совершенно беззлобно.
На самом деле, это вовсе не чешуйки, это просто узор из бороздок на моей коже. Будь у меня кровь, она была бы горячей и красной. Если бы не мой твердый бронированный панцирь и втягивающиеся когти на четырех конечностях, то при плохом освещении меня можно было бы принять за необычайно крупного, накачанного, чуть неправильной формы человека. Мои конечности и грудная клетка больше, чем у человека; я отношусь к охотничьей расе.
Но я не возражаю, когда сержант Буш шутит. Чтобы показать, что я понял юмор, я улыбаюсь и обнажаю свои четырехдюймовые клыки. Я мог бы и рассмеяться, но сержант Буш в таких случаях думает, что фонит его слуховой аппарат. Он использует это дряхлое, устаревшее устройство из чистого упрямства, но именно оно делает возможным нашу дружбу. Старинный, изношенный аппарат передает звуки настолько неточно, что грозные нотки моего голоса отфильтровываются. Я благодарен сержанту за его упрямство.
Он делает еще один большой глоток из фляжки, которая появляется и исчезает, как по волшебству. Затем он начинает неспешно перечислять последние злодеяния своего внука. Я устраиваюсь поудобнее на когтях и в пол-уха слушаю его. Я хмыкаю через подобающие интервалы времени, и это все, что от меня требуется сержанту Бушу. Время от времени сержант Буш нажимает на мою кнопку. Музей установил таймер на цепи активации, чтобы я не износился раньше времени. Если кнопку не нажимать каждые пятнадцать минут, я автоматически отключаюсь. Мои цепи невозможно будет отремонтировать, когда о