Лёша расхохотался. Толик всплеснул руками, выругался и снова забегал по каптёрке. Он сидел за убийство уже десять лет, впереди – ещё восемь. Рыжиков прошёл и отряд строгих условий содержания, и помещение камерного типа. Его система пыталась его сломать, в ответ Толя закалился, стал хитрым, расчётливым и жестоким человеком. Рысь – так называли его в зоне. Он был противовесом в борьбе с блатными, которых мой ночной дневальный ненавидел всей душой. Эта «холодная война» помогала держать осуждённых в постоянном напряжении и в то же время не позволяла ни одной из сторон выступать в открытую против жёсткого режима, который начальник колонии установил в зоне.
Я хлопнул ладонями по коленям и вышел из каптёрки. Пора на обход. Сотрудник на дежурстве обязан в установленном порядке обходить территорию колонии. На лестничной клетке между первым и вторым этажами общежития я встретил заместителя начальника отдела по оперативной работе. Владимирович пожал мне руку и пробежал дальше опрашивать зэков.
Я начал привычный полуночный обход территории с помещения медицинской части нашей колонии строгого режима. Вообще, несмотря на внешнюю суету и раздёрганность, жизнь в колонии течёт неторопливо и размеренно, как Енисей под Красноярском. Зона учит терпению всех: и зэков, и сотрудников.
У двери санчасти меня уже поджидал дневальный зэк Сашка.
– Здорово, Алексеич! – улыбнулся он. – Как служба?
– Ты панибратство не разводи, – отрезал я. – У меня обход. Сейчас начну искать, найду недостатки и спрошу с тебя как с симпатичного.
– Да ладно, не со зла ведь. – Зэк посторонился, пропуская меня, и я зашёл внутрь.
Только двум осуждённым разрешалось круглосуточно находиться в помещении медицинской части учреждения: Сашке, которой до осуждения работал медбратом, да осуждённому Курбанову – старожилу колонии. Этот по образованию когда-то был фельдшером, несмотря на то что большую часть жизни провёл в тюрьме.
– Ну как обстановка?
– В оперативном плане удовлетворительная.
Из лаборантской вышел старший дневальный медицинской части Курбанов – пожилой осуждённый с тихим голосом и умными проницательными глазами. Всегда опрятный, приветливый, он производил на всех приятное впечатление. Портил его только огромный нос картошкой, который выбивался из общего благодушного образа. А между тем статьи у него были особо тяжкие, биография пестрела судимостями.
– Артём Алексеевич, вы не заводитесь. Здесь доктора болезни лечат, а я разговариваю с людьми, душу помогаю облегчить. Что вы бегаете без конца? В сотрудниках живёт что-то нездоровое. А на самом деле есть только две реальные вещи: рождение и смерть. Остальное суета. – Он ласково посмотрел на меня.
Я любил с ним беседовать. Несмотря на преступный образ жизни, Курбанов был глубоко религиозным человеком. Бабка крестила его в детстве, привила любовь к Богу, а со временем к нему пришло осознание необходимости религии как опоры, как пищи для духа. «Добравшись до конца, начинаешь задумываться о начале», – говаривал он.
– Давай кофе сделаю? Заграничный, – предложил старший дневальный. От уголков его глаз, когда он улыбался, разбегалась паутинка морщинок. Взгляд казался тёплым, голос убаюкивал, думалось, что Курбанов хороший человек.
– Давай.
– Вот и славно. Ты на сутках? Значит, торопиться некуда, тут с тобой посижу немного. Заодно и поболтаем. – Осуждённый скрылся в лаборантской.
Я остался один в длинном, тускло освещённом коридоре медицинской части, где на стенах висели самодельные плакаты, а единственной мебелью были стол и стул, на котором обычно сидел дежурный по санчасти сотрудник.
Чайник согрелся. Кофе заварился. Мы со старшим дневальным уселись в процедурной, включили вытяжку, раскурили по сигарете.
– Я православный, верующий человек, – попыхивая, начал Курбанов. – Но я не отрицаю, ни в коей мере не умаляю значение других религиозных конфессий. Сашка, например, увлекается буддизмом. Вечно бубнит какие-то мантры, пытается медитировать, ну да бог с ним. Лишь бы голова была занята у дурака. Я не про то хотел сказать. Ты пробуй кофе, пока не остыл. – Он кивнул на мою кружку.
Я сделал глоток. Напиток действительно отличный. Мне даже показалось, что на миг я перенёсся на кофейные плантации под незнакомое жаркое солнце, увидел потные спины по пояс обнажённых работников, собирающих зёрна, и надзирателей в широкополых шляпах.
– Здорово, да? – улыбнулся Курбанов. – Глаза закроешь – и как будто в особняке в Бразилии в шезлонге валяешься.
– А кофе бразильский, что ли?
– Чёрт его знает. Мне просто приятно об этом думать. – Он тоже сделал маленький глоток и продолжил: – Так вот. Есть в исламе такое слово – джахилия. Слышал?
– Нет, – ответил я и подумал о Шамиле.
– Джахилия – это обозначение невежества, которое предшествует принятию ислама, когда человек преисполнен ненависти к окружающим и себе.
– Грешник по-нашему?
– Похоже, но грешник – это как бы относительно человека как личности, а джахилия – это такое состояние духа. Мне так нравится думать.
Я смотрел на осуждённого, держа кружку в ладонях, изредка делая маленькие глотки.
– …я подрастал, – Курбанов заглянул мне в глаза. – Мы перестали общаться с бабушкой. Я видел, что противен ей. Ем мясо. У меня нет бога. Нравятся женщины. Природа меня не интересует. Я не верю в победу коммунизма, не верю в светлое будущее. Люблю войны. Эдакий здоровый крутой пьющий бездельник. – Он помолчал. – Я желал женщин постоянно, и чем ниже, тем лучше. Порядочные женщины пугали меня. Они требовали себе всю душу. Мне нужны были бабы попроще, те, что не требуют ничего.
Учился в школе, потом на фельдшера. Немного работал. Потом я сел. Потом освободился. Я не понял ничего. Я просто вставал, когда мне приказывали, жрал, когда приказывали, делал то, что приказывали. Четыре года. А потом срок кончился. Я поехал в Краснодарский край к корешу, который освободился раньше.
В Ростове-на-Дону я сел в какой-то автобус (дружок должен был встретить, но не успевал, а мне ждать не хотелось). Два кавказца пили вино, громко разговаривали на своём языке и ржали на весь салон. Какая-то пожилая женщина попросила вести себя скромнее, и один из них послал её куда подальше. И вот тут впервые во мне что-то шевельнулось. Я вдруг как бы посмотрел на себя со стороны, так же, как смотрел на этих двух козлов. Говорю тому, что ближе ко мне: «Скажи своему другу, что так себя вести нельзя, пусть извинится». Они пошептались между собой. Извинились. Потом я выхожу из автобуса, а эти за мной. Останавливают. Где сидел? – спрашивают. Заметили наколки мои. Я ответил. Они говорят, ты по наркоте двигаешься? Есть желание заработать? Я отказался, типа, что никогда этим не занимался. Я вообще ненавижу наркотики после колонии.
– Дальше что?
– Через месяц узнаю, что их завалили, забрали товар и с поезда выкинули. На тот момент меня самого уже снова взяли.
Я покачал головой.
– Мне пятьдесят два года, Алексеич. Из них отсидел больше двадцати. Добравшись до конца, начинаешь задумываться о начале. А я уже в конце своего пути, в отличие от тебя. Все эти алкаши, наркоманы, воры и разбойники, мошенники и насильники – отверженные, проклятые, скучающие притворщики. Здесь вонь сортиров и грязного белья смешивается с приторным запахом крови и мужеложства. Мы здесь живём. Я и ты.
– Джахилия.
– Истинно так.
– Можно иначе?
– Дело твоё. Мне всегда хотелось пространства, в котором можно жить, и чтобы меня не трогали. Удалось добиться этого. Срок заканчивается. От двенадцати остался год. Потом уеду в Карелию, заведу хозяйство в глубинке. Буду доживать бобылём где-нибудь на окраине деревни, потому что навряд ли Бог примет меня обратно. Если только бабка его упросит… Мне всё церковь одна снится. На высоком берегу широкой реки. Разрушенная. А там, где был притвор, пророс могучий тополь. И бабка моя стоит у паперти, всё крестится, крестится…
Дневальный замолчал. Часы показывали начало третьего ночи. Я посмотрел в окно на улицу. Из низких тяжёлых туч валил снег.
– Хочешь, скажу, по чему я тоскую здесь больше всего? По откровенности. По разговорам начистоту. Мне не хватает откровенных людей рядом. В тюрьме все только и делают, что врут, изворачиваются, хвастают.
– Как и везде. – Я посмотрел в окно.
– Хочется как-то иначе, – вздохнул осуждённый. И вдруг встрепенулся, глянув на часы, стоящие на подоконнике. – Времени-то сколько! Пора вам, гражданин начальник, дальше идти со своим обходом.
– И правда. – Я поднялся, но тут в дверь санчасти забарабанили, ругаясь матом.
– Дежурный! – узнал Курбанов. – Кажись, случилось что-то!
Мы пробежали по коридору и открыли дверь.
– Заноси! – скомандовал оперативный дежурный. В приёмный два младших инспектора под руки завели бледного пухлого парнишку. Усадили на стул.
– Стало плохо в «карантине», – пояснил дежурный.
Я узнал его. С утра был этап. Конвой привёз из следственного изолятора двух осуждённых: этого юнца и нашего старого знакомого, вора-карманника Егорыча.
– Как тебя зовут, братишка? – посмотрел ему в глаза Курбанов.
– Руслан.
– Что случилось?
– Давит внутри. Жжёт даже. Под левым соском. И под лопаткой.
Старший дневальный измерил давление, пульс. Принёс аппарат, снял кардиограмму.
– Братишка, – он пробежался глазами по неровным строчкам, – да ты молодец. Всё в порядке. Сашка, уложи мальчика на кушетку и будь с ним.
Он чирканул что-то быстро в блокноте. Передал дневальному.
– Быстро! – Сашка рванул в лаборантскую.
– Кто это? – Курбанов обернулся к дежурному.
– Вы забываетесь, осуждённый! – начал майор. – Я старший офицер в колонии!
– Мне насрать! – оборвал его зэк. – У мальчишки инфаркт! Вызывай «Скорую», иначе мы его потеряем.
– Да ему девятнадцать! Какой инфаркт? Ты себя слышишь?
– Статья?
– 228, 1 ч., 4 п. «г».
– Гражданин начальник! – Курбанов встал перед дежурным в полный рост. – Он же явно с детства употребляет. Уже ловил передозы, думал – похмелье. И посадил сердце напрочь. Ему жить осталось всего ничего, но если мы не спасём дурака, то я себе не прощу, а тебя уволят к чёртовой матери!